Прапорщик 1914: Февраль (СИ), стр. 48
— Откуда это у вас?
— Из книги. Провод казённый, всякий запрос записан: час, станция, кому и от кого. — Он не стал ни извиняться, ни торжествовать. — Мне на выписку понадобилось сорок минут.
Я принял у него лист и прочёл все восемь строк, и все восемь были верны.
— Тогда зачем вы здесь?
— Затем, что список у меня есть, а люди у вас. — Он вынул третий лист и положил поверх второго. — Вчера в шесть вечера я отбил всем восьмерым от имени комиссии, по военному проводу: по вашему меня не пустили бы, я не из двенадцати. Один вопрос: что стоит у вас на путях и в каком состоянии.
Я прочёл, что ответили.
Отвечали шестеро из восьми. И шестеро из шести ответили одинаково: на вверенном участке всё благополучно, задержек и остановок не имеется.
Первым в списке стоял Гурьев из Любани — тот самый, которого Карцев отметил крестиком последним и приписал сбоку одно слово: «шустёр». Он ответил через шесть минут.
Я держал лист и считал время. Шесть минут — это принять запрос, не вставая переписать готовое и отбить обратно. Проверить за шесть минут нельзя даже своего пути.
— Вы понимаете, что я вам показываю, — сказал Овсянников.
— Понимаю вас.
— Скажите вслух. Я хочу знать, что мы понимаем одно.
— Вы написали им от учреждения. Учреждению отвечают «всё благополучно», потому что учреждение спрашивает, чтобы подшить. — Я положил лист. — Мне они отвечали, что стоит на четвёртом пути и с какого числа.
— Так. — Он сложил руки поверх бумаги, и я вспомнил, что он и позавчера так делал. — А теперь то, ради чего я пришёл. Я могу отбивать им это каждый день. Они будут отвечать мне вот так каждый день, и я стану складывать ответы в дело. Через месяц у комиссии выйдет полная сводка по восьми станциям, в которой не будет ни одного верного слова. И спорить с ней вам будет нечем, потому что она полная.
Он не грозил. Он излагал.
— Что вы предлагаете?
— Чтоб под запросом стояли две фамилии. Ваша и моя. Тогда они отвечают вам, а числа получает комиссия.
— А если я не соглашусь?
— Тогда завтра я отобью второй раз, послезавтра третий, и остановить меня некому: я вам сказал, у меня нет начальника. — Он встал. — Николай Петрович, портить их я не хочу. Но я их испорчу, если вы не дадите мне другого способа. Это не угроза, это то, что произойдёт.
Он положил на стол четвёртый лист, и на этом фамилия была. Его.
— Мне отвечать за то, что я предложил. Извольте видеть, я себя вписал.
— Мне надо подумать до вечера.
— До вечера, — согласился он. — Я отобью в семь.
После полудня принесли пачку с телеграфа, и в пачке лежала бумага, которую я узнал прежде, чем дочитал первый абзац.
Циркуляр к начальникам участков. О сохранении порядка на линии и о недопущении остановки движения. Составлен превосходно: коротко, без единого лишнего слова, и всё, что в нём сказано, было верно.
Со второго раза я понял, что в нём не так.
Там было первое условие и не было второго. Сказано: движение не останавливать ни при каких обстоятельствах. Не сказано: кроме случаев, когда путь повреждён или впереди встречный. Всякий, кто исполнит это буквально, поведёт состав на занятый перегон, и виноват будет он, а не писавший: писавший ничего дурного не написал.
Чтобы не гадать, я отбил по военному проводу комиссии в Любань один вопрос: как у вас поняли циркуляр и что станете делать, если впереди занятый перегон.
Гурьев ответил через час с четвертью, и по ответу было видно, что он сходил и посмотрел: приказано не останавливать, и не останавливаем; ежели впереди занято, будем держать на входном, а как отвечать за задержку — не знаем: задерживать не велено.
Я знал этот почерк. Не по бумаге — по приёму.
И знал я его по себе.
Нынче ночью в наборном цехе из моего пятого пункта не влезали сто семьдесят знаков, и я снял их сам, своей рукой, и снял именно вторую половину: «вне его части исполняют приказы своего командования». Осталось «действие — Петроградский военный округ». Что делать за пределом, у меня не написано.
Через полгода, когда обе лягут рядом в дело, разницы не увидит никто.
Я взял чистый лист и написал в Любань второе: держать на входном правильно, задержка по занятому перегону есть исполнение, а не нарушение, и в случае спроса ссылаться на настоящее подтверждение с указанием часа. Поставил фамилию.
Это было превышение, и оправдаться мне было бы нечем. Спрашивать оказалось некому.
В комнату военного провода на Фонтанке я пришёл около трёх и застал его в том состоянии, какого прежде не видал.
Аппараты работали все. Ленты шли не переставая, и то, что на них было, друг с другом не сходилось.
Луга передавала, что отречение состоялось в пользу цесаревича и что при нём назначен регент. Дно передавало, что в пользу брата. Тосно спрашивало, верно ли, что отречения нет вовсе и что будет ответственное министерство. Батецкая передавала, что ленту читали вслух в депо и что читали в пользу брата, а старший конторщик велел чтение прекратить.
Я сел с лентами и стал разбирать по часам.
Разобралось так. Те станции, где известие приняли до полудня, знали одно. Те, где приняли после, знали другое или не знали ничего: кто-то в середине провода велел остановиться. Ни одна из четырёх не врала. Всякая честно повторяла то, что успела принять до того, как ей велели молчать.
Батецкую я запросил отдельно по тому же военному проводу: там прекратили чтение, и я хотел знать, по чьему распоряжению.
Ответил сам конторщик, и ответил быстро: распоряжения не было, велел он от себя.
Я отбил по нему же ещё: на каком основании.
Ответ пришёл через сорок минут, и в сорока минутах была видна вся работа, какую он над ним произвёл. «Основания не имею. Полагал, что впоследствии спросят, кто читал, а не кто прекратил».
Фамилию его я записал, и записал не для того, чтобы кому-нибудь передать.
Я расчертил себе лист на четыре графы и разнёс: станция, час приёма, что принято, от кого. Вышло шесть строк на четыре станции: от Луги приняли трижды, в три разных часа, и все три раза по-разному.
Картина эта не стоила ничего.
Хлеб можно сдвинуть, если знаешь, где он стоит. Известие сдвинуть нельзя. Я мог сказать с точностью до получаса, в каком месте линии кончилось одно царствование и началось неизвестно что, — и от этого ни в одной точке линии не переменилось ничего.
Лист я всё-таки дописал и убрал в папку.
Пожилой служащий, тот самый, что позавчера отдал мне аппарат, подошёл и постоял рядом.
— Ваше высок… — Он остановился на середине слова и договорил иначе: — Николай Петрович. Вы мне одно скажите. Печатного текста нет ни у кого?
— Ни у кого.
— Стало быть, все говорят с чужих слов.
— Все до одного.
— Тогда я вам вот что скажу. — Он потёр большим пальцем о край стола. — Я на этом проводе с девяносто восьмого года. Мы тут всякое передавали, и войну передавали. Но нынче я первый день работаю так, что наверху нет имени.
В четвёртом часу я пошёл в военное министерство за одним вопросом.
Меня пропустили, и это было первое, что меня насторожило: в такой день должны были не пропустить. В приёмной сидел писарь и ещё один, помоложе, и оба ничего не делали.
— Мне нужен кто-нибудь, кто подписывает приказы по гарнизону.
— Никого нет, ваше высокоблагородие.
— А когда будет?
Писарь ответил не сразу, и по голосу было слышно, что вопрос этот ему нынче задают не впервые.
— Министр назначен вчера. Прибыл нынче утром. С вокзала поехал не сюда.
— А куда же он поехал?
— На Миллионную.
Кабинет был в конце коридора, и дверь стояла открытой, и внутри было прибрано. На столе лежал бювар, чернильница была закрыта крышкой, и стул был задвинут вплотную.
Я постоял в дверях с полминуты, потом вошёл, сел за чужой стол и написал на своём бланке восемь строк: кто спрашивает, о чём и почему это спешно. Три бумаги на один караул, развод в шесть утра, требуется указание, чья подпись имеет силу.
