Прапорщик 1914: Февраль (СИ), стр. 14

Ни знамени, ни надписи я не видел. Кричали двое или трое, и кричали не хором, а по очереди, и кричали одно слово, которое в эти дни кричат везде.

У ворот станции стояли двое: сторож с берданкой и второй сторож, тот самый, что спрашивал меня про две бумаги с одинаковым часом.

Второй стоял в воротах, заложив руки за спину, и смотрел на проходящих.

Он не запирал ворот. Запирать их значило показать, что там есть что запирать.

Конных городовых было десятка полтора, и они вышли не навстречу колонне, а сбоку, от Потёмкинской, и пошли вдоль неё шагом, тесня к панели. Приём этот я видел прежде. Разгонять им не разгоняют: идущий по панели уже не в строю, он идёт по своим делам.

Так и вышло. Через полторы минуты по мостовой шли только городовые, а по обеим панелям — двести человек, которые больше никуда не шли.

Стрельбы не было. Крика было много. Один упал, и его подняли свои, и я не разобрал, ударили его или он поскользнулся; в такой толчее это не разбирает и сам упавший.

Он дождался, покуда последние пройдут, и только тогда затворил одну створку из двух.

— Ваше высокоблагородие, — сказал он мне, — вы про бумаги-то мои напишите. Нынче мимо шли, а завтра зайдут.

— Зайдут спрашивать про воду?

— Зайдут спрашивать, у кого ключ от машинного. — Он подумал. — Ключ у меня и у механика. Двое нас.

Двое — это лучше, чем у Рожнова с его цейхгаузом, и я ему этого не сказал.

Свою бумагу в печати я увидел в одиннадцатом часу.

* * *

Сабуров положил передо мной две газеты, обе за нынешнее число, и обе развёрнутые на нужном месте.

— Читайте по очереди. И считайте.

Первая была правого направления, и заметка в ней называлась «Голос из армии».

В ней было сказано, что боевой штаб-офицер, вернувшийся с фронта, составил и подписал перечень мер к охранению порядка в столице, и что перечень этот, в отличие от думских речей, содержит нечто исполнимое. Далее шли пять строк — хлеб, больницы, вода, мосты, телеграф — и шестая.

Шестая была приведена так: «оружие употребляется только по письменному приказу за подписью, в котором сказано: кто приказывает, кому, что сделать, по какому адресу и к какому часу».

И точка.

Про двух свидетелей не было ни слова. Про то, что приказ без свидетелей не исполняется, — тоже.

В таком виде моя шестая строка требовала от начальства писать бумаги, и только. Она стала образцом канцелярского порядка при употреблении оружия и потеряла единственное, ради чего писалась.

Вторая газета была оппозиционная, и заметка в ней шла без заглавия, в подборке мелочей.

Там было напечатано: «в обращающемся по городу перечне, составленном офицером, прямо сказано, что приказ без адреса, без часа или без свидетелей не исполняется».

И тоже точка.

Первых пяти строк не было вовсе. Не было того, что перечень — про хлеб, воду и больницы, которые должны работать при всяком, кто окажется наверху. Не было слова «служба».

В таком виде я говорил солдату, что бывают приказы, которых можно не исполнять, и не говорил ему, что при этом надо носить воду и печь хлеб.

Я прочёл обе трижды и на третий раз стал сверять по своему списку.

Правая вырезка: двадцать три слова из моего текста, все верны, порядок не тронут.

Оппозиционная: десять слов, все верны, порядок не тронут.

Ни одного искажения. Ни одной вставки. Я не мог указать ни на единое слово и сказать: этого я не писал.

— Ну? — Сабуров сел по ту сторону стола.

— Обе цитаты точны построчно.

— Я про другое спрашиваю.

— Тогда — из одного текста сделали два, и оба против меня.

Сабуров прошёл до печки и обратно, потом ещё раз.

— Вас вызовут, — сказал он. — Не завтра. Дня через три, через четыре — как дойдёт по инстанции и как найдут, кому поручить. Вопросов будет два: с чьего разрешения действующий штаб-офицер составляет бумаги для штатских и отчего эта бумага печатается в двух направлениях сразу.

— На первый я отвечу.

— На первый вы ответите плохо, потому что разрешения у вас нет. На второй вам отвечать нечем вовсе, и это будет видно.

— Есть и третий вопрос, — прибавил он, — и его вам не зададут, потому что задавать его неприлично. Отчего ваша бумага понадобилась обеим сторонам в один день.

Я этого не знал и сказал, что не знаю.

— Оттого, что нынче о заседаниях Думы писать не велено. Полосу чем-то заполнить надо. — Сабуров сел. — Вы им не были нужны, Николай Петрович. Вам просто выпал день, когда всё остальное запрещено.

Это было унизительнее всего прочего и вернее всего прочего.

Он остановился у окна и на этот раз ничего в руки не взял.

— Вас ведь предупреждали. Не я.

Меня предупреждал Мансуров, в пятницу, своими словами: я не смогу этого удержать. Я тогда ответил, что понимаю, и в самом деле понимал — только понимал не то.

— Полагал, что обрежет одна сторона, — сказал я.

Я полагал именно так, и в этом была вся моя ошибка. Я держал в уме одного противника, который выбросит свидетелей, и готовился к нему. Мне не пришло в голову, что второй выбросит службу, и что оба будут цитировать честно.

* * *

Корнилий Петрович Астахов — тот самый, что в ноябре напечатал моё опровержение, когда оно уже никому не было нужно, и через месяц после этого вылетел из штата. С тех пор я обязан ему одной услугой и не обязан ничем больше, и это лучшее положение, в каком можно быть с газетчиком.

Застал я его в редакции, но не за столом.

Стола у него не было с ноября. Он сидел на подоконнике в коридоре, положив на колено папку, и правил чужую корректуру карандашом: за штатом ему платили половину и полосы не давали.

— Обе видел. — Астахов не поздоровался. — Первую ещё вчера, в наборе, — она шла в ночь. Вторую набирали под утро, уже по ней.

— А откуда знаете?

— По обрезу. У правых кончается на «к какому часу». Оппозиционные взяли ваш конец и обрезали ровно там же, где кончили правые. Стало быть, читали они газету, а лист ваш в глаза не видели.

Он сказал это, не отрываясь от корректуры. За штатом он работал больше, чем работал в штате.

— Кто же резал?

— Никто не резал. — Астахов оторвался от корректуры. — Вот в этом вся и штука, Николай Петрович, и вы её не поняли, иначе не пришли бы ко мне с таким лицом. Резать не надо. Надо взять ровно столько, сколько лезет в двадцать строк, и остановиться там, где тебе выгодно остановиться. Двадцать строк — это норма мелочи. Ваш перечень в двадцать строк не лезет.

— Стало быть, он не лезет ни в какую газету.

— Целиком — ни в какую. И не влезет.

Он отложил карандаш.

Десятого числа я поставил Мансурову три условия, и второе было: напечатают пять строк без шестой — опровергну публично. Напечатали наоборот, шестую без пяти, и по букве условие не нарушено ни в одну сторону.

По существу нарушено дважды.

— Опровержение по существу вам не пропустят. Скажут: спор об общественном порядке во время войны. Пропустят другое: письмо в редакцию с указанием, что текст приведён неполно, и с полным текстом при нём.

— Полный текст напечатают?

— Полный не напечатают. Строчку «полный текст имеется у автора и может быть предъявлен» напечатают. Такие вещи проходят: тут не мнение, тут поправка к цитате.

Мы сидели на подоконнике вдвоём, и мимо ходили с гранками.

— Что вы за это возьмёте? — спросил я.

Астахов не ответил сразу; такого вопроса ему, видно, давно не задавали.

— Полосу мне вы не вернёте. — Он подумал. — Возьму вот что. Когда у вас будет следующая такая бумага — а она у вас будет, — дайте мне её прежде, чем она пойдёт по рукам. Не для печати. Чтоб я знал раньше их.

— Это зачем?

— Затем, что человек за штатом живёт тем, что знает раньше. Больше у меня ничего нет.

Я согласился на половину: обещал дать ему знать, что бумага есть, и не обещал показывать её первым.

Он согласился на половину без спора и слишком легко для человека, который только что назвал целое.