Прапорщик 1914: Февраль (СИ), стр. 10
Мансуров смотрел на шестую строку.
— Бумага, стало быть, уже положена законом, — сказал я. — Адреса, часа и двух фамилий в законе нет. Оттого после нельзя спросить по фамилии.
Испытывать перечень я пошёл на другой день к Копылову.
В пекарне было теплее вчерашнего: привезли дров. Я объяснил ему коротко: если придут закрывать или, напротив, придут делить, надо, чтобы у печи был человек, отвечающий за неё поимённо, с адресом, и чтобы всякий, кто явится распоряжаться, предъявил бумагу с часом и двух свидетелей.
— А кто у печи-то ответчик?
— Вы, Ефим Гурьич.
Он вытер руки и сел на мешок.
— Я в девятьсот пятом расписался. Один раз. В артельном приговоре, за прибавку. Приговор тот пролежал у пристава четыре года и вышел мне через четыре года, когда я о нём забыл.
— И что же вышло?
— Свидетельства промыслового не дали. Год ходил. — Он смотрел в пол. — Я не отказываюсь. Я говорю, что знаю, чем это кончается.
Дорофеев, зашедший за мукой, слушал от дверей и высказался, не подходя ближе:
— Я на словах отвечу хоть сейчас. А на бумаге за меня отвечать будет лошадь, которой нет.
— Лошадь тебе в приказе и не пишут, — сказал Копылов с мешка. — Пишут, что подводы выйдут.
— Подводы без лошади не выйдут, Ефим Гурьич. Ты своей печью отвечаешь, печь у тебя стоит. А я отвечаю тем, что бегает и падает.
Приказчик Ляпин пришёл к тому же часу, выслушал и покачал головой.
— Я человек хозяйский. За хозяйское имущество без хозяина подписывать не стану.
— А хозяин где?
— Хозяин в Москве с ноября. — Ляпин помолчал. — И, между нами, ваше высокоблагородие, ежели придут делить, так меня спросят не про бумагу. Меня спросят, где ключ от подвала.
Поправки лучше этой я за весь день не получил.
Сторож при главной станции на Шпалерной, к которому меня послал Мансуров, дал договорить до конца и спросил одно:
— А ежели придут двое и у обоих бумага с адресом и с часом?
Я сказал, что тогда исполняется та, которая раньше по часу.
— А ежели час у них обоих один?
На это у меня ответа не было, и он это увидел прежде, чем я успел придумать.
— Вы, ваше высокоблагородие, напишите там про это. Тогда и я напишу.
К четвёртому часу у меня было шесть строк и ни одной фамилии.
Вторая строка перечня была про больницы, и к вечеру я поехал на Выборгскую.
Вера Андреевна слушала стоя, у того же стола, и оборвала на середине.
— Давайте сюда.
— Вы не спросили условий.
— Условия у меня свои, вы их знаете. Одно прибавлю. — Она взяла перо. — Моей фамилии не должно стоять в одном списке с фамилией вашего думца. Ни на одном листе.
— Она там окажется. Он и понесёт.
— Тогда напишите два листа. Один ему, другой себе.
Я обещал два листа, зная, что перепишут в один.
Она вывела: Лаврова В. А., лазарет при заводской больнице, Выборгская сторона, — и после короткой остановки прибавила: приём и вода.
— Дрова не пишу. За дрова я не отвечаю, их привозят.
В приёмной пахло карболкой и мокрой шерстью. От печи шёл сухой жар. В углу на тюфяке сидела женщина с двумя детьми, и старший спал у неё на коленях, не сняв шапки; лечение им было не нужно, и в приёмную книгу их не записывали.
— За вчерашнее сколько? — спросил я.
— Сорок. — Она сказала это, не думая. — Из них не достоявших четырнадцать.
Тридцать четыре за пятое, сорок за девятое. Четверо суток и шесть человек.
— Считать буду и дальше, — сказала она, — только вы у меня больше не спрашивайте по два раза в неделю. Я не почта.
— Вера Андреевна. Тот, кто в такой бумаге назван поимённо, — первый, к кому придут. С любой стороны.
— Знаю я про это.
— Откуда знаете?
— В девятьсот пятом у нас в уезде за фельдшером пришли раньше, чем за доктором. Записанного взять проще: он есть в книге.
Она сложила лист и подала мне.
— Только вы напишите и своё. Прежде моего. Мне будет легче, если моя фамилия окажется второй.
Приказ по военному ведомству восемьсот четвёртый, девятнадцатого декабря девятьсот пятого года, запрещает военнослужащим вступать в какие-либо союзы, группы, общества и партии и присутствовать на собраниях всякого рода. Приказ шестого года подтвердил безусловную внепартийность армии. Тринадцатого года приказ велел исполнять прежние строго.
В союз я не вступаю. На собрании не присутствую.
Я подписываю бумагу, которую понесёт по городу штатский кружок, и подписываю чином и местом службы.
Разница между этим и составом есть, и вся она в том, как посмотрит тот, кто станет смотреть.
По малозначительности такие дела кончают дисциплинарным порядком, вплоть до увольнения от службы. По немалозначительности — судом.
Я сосчитал, что теряю при худшем исходе, и вышло три вещи: чин, доступ к бумагам комиссии и право когда-нибудь вернуться к своей части.
Третье было дороже двух первых, и его я в перечень не вписывал.
Я вернулся в пекарню, взял у Копылова его карандаш и написал на обороте первого листа:
«Составил и за составленное отвечаю: подполковник Н. П. Северцев, комиссия при Особом совещании, Литейный, 46, кв. 9».
Лист Веры Андреевны я подложил вторым.
Копылов прочёл через плечо.
— Это вы, ваше высокоблагородие, зря.
— Это я первый, Ефим Гурьич.
Он ещё посидел, потом взял карандаш и вывел ниже свою фамилию, а под нею — «Пантелеймоновская, во дворе, подвал», и ещё ниже, подумав: «Печь одна, беру за неё».
Свидетелем я хотел поставить Тарабрина и не поставил. Он нижний чин, прикомандированный ко мне; если с этой бумаги станут спрашивать, с него спросят первым и дешевле.
Свидетелями пошли подручный Копылова и Дорофеев, который, расписавшись свидетелем, тут же расписался и за себя и потребовал вписать отдельно: отвечает за то, что подводы выйдут, и не отвечает за то, что они доедут, если лошадей не будет чем кормить.
Я вписал дословно.
Три фамилии из семи. Успехом это назвать нельзя, неудачей тем более.
Пыжов ждал меня у ворот, и по тому, как он держал шапку, я понял, что он ждёт давно.
— Прежде цены. — Пыжов подержал шапку на весу. — Бумажку. Не такую, как в прошлый раз. Тогда я просил, чтоб моя фамилия стояла. Нынче прошу, чтоб при ней стояло слово: «сведения оказались верны».
— За какие сведения?
— За январскую ведомость. И за то, что я вам сейчас скажу.
— Говорите сперва, после сочтёмся.
— Письмо ваше в конторе не вскрывали. — Он всё-таки надел шапку. — Конверт с казённым обратным адресом пролежал у них полдня, и его снесли жандармскому унтеру на станцию. Унтер вскрыл, прочёл, ничего не понял и доложил по своей части. А уж после того начальник станции написал бумагу, где вышло, что вскрыли в конторе.
— Отчего же он так написал?
— Оттого, что иначе выходит, что жандарм читал служебную корреспонденцию, а этого никто писать не станет.
Порядок был нарушен дважды, и оба нарушения легли в одну гладкую строку, из которой видно только, что Хрулёв отстранён.
Ведомость его в январе была верная. Проверял.
И всё-таки я писал теперь не ссылку на источник, а ручательство за него, и он это знал не хуже меня.
— Напишу так: сведения, полученные через комиссионера Пыжова в феврале сего года, при проверке подтвердились. Про то, что будет вперёд, ни слова.
— Про вперёд и не надо. Вперёд я и сам справлюсь. — Он вынул руки из карманов и заговорил быстрее. — И ещё скажу, за бумажку-то. Вы теперь на этой станции меченый. Сами-то нет — конверт ваш. Всякое письмо с этим обратным адресом там будут сносить туда же, куда снесли ваше. Хотите писать людям — пишите с квартиры, чужой рукой, и лучше женской.
— Это отчего же женской?
— Женскую руку унтер вскрывать не станет: подумает, что про семейное, и застыдится.
