Элегии родины, стр. 58

– Не вопрос, прямо сейчас еду. Нормально, если буду в половине двенадцатого?

– Более чем. Я поеду домой детишек укладывать, скину тебе мой сотовый. Свистни, когда подъезжать будешь, я приеду.

– Спасибо, Бенджи. Очень предупредительно с твоей стороны.

– Ну, я ж тебе сказал, твой отец – хороший человек.

* * *

Дорога домой была прямым путем по федеральному шоссе, девяносто четыре мили, движение свободное, как сообщил мой айфон – на котором я провисел почти всю дорогу в совещании с креативщиками производственной команды. У нас было три дня до первого представления, а ведущий актер все еще не знал своих реплик. Вечерний прогон оказался почти катастрофой, и режиссер была убеждена, что вопрос тут психологический. Она считала, что упомянутый актер еще не преодолел своих изначальных мрачных предчувствий насчет этой роли. Перед тем, как он ее на себя взял, он высказал беспокойство, что персонаж – более чем отчасти вдохновленный Риазом – выписан слишком неоднозначно в том, что касается центральных моральных вопросов. Он не знает, жаловался актер, играть ему героя или негодяя. «А если ни того и ни другого?» – спросил я его на встрече за ужином в Нью-Йорке, которую организовали нам наши агенты. «А если и того, и другого?» – возразил он застенчиво, откусывая гренку,

Мне уже приходилось это делать – обхаживать звезд за едой или выпивкой, обмениваться комплиментами, обнюхивая друг у друга тщеславие. Приходилось, и никогда как следует не получалось. Ну ведь вреда не будет, если в этот раз подыграть? – думал я. Я уступил этому возражению – путем ненужной лести его уму, – но об этом потом пожалел. Он мои ободрения воспринял как разрешение на создание своей версии персонажа – полностью легковесного и одномерного, абсолютно безразличного к диапазону более темных тонов, который был сущностью драматургической сложности всей пьесы. Его слащавый подход не работал в репетиционном зале и еще меньше работал, когда мы перешли в декорации. Режиссер хотела, чтобы я прогнулся и дал ему на откуп некоторый сценический вопрос; эпизод, который мне сразу не понравился, когда он ввел его на ранних стадиях репетиции: в первой сцене пьесы он без нужды давал деньги работающему на него персонажу. Жест этот был неуместен, драматургически неоправдан, но актер очень много сделал, чтобы встроить его в свои действия на сцене. Когда я попросил его объяснить, зачем он это делает, он прочел нам поучение о важности какого-нибудь момента «кошкоспасания» – так он называл любой ранний момент сюжета, когда герой делает что-то, что нравится публике (как вот Сигурни Уивер, объяснял он, спасает кошку Джонси в первом своем появлении в «Чужом»). «В вашей пьесе нет кошкоспасания, я вам услугу оказываю». Я в ответ расхохотался в голос. Дальше было только хуже. Каждый раз, когда я видел, как он устраивает свою кошкоспасательную чушь, я просил его прекратить. Он не прекращал. Потом он сказал режиссеру, что не хочет больше ничего слышать от автора. Накануне он в декорациях сделал это снова, и я вылетел, хлопнув дверью. Ситуация сложилась патовая, и режиссер считала, что это из-за наших натянутых отношений он не может запомнить свои реплики. По телефону она мне советовала уступить: «Да отдайте вы ему эту сцену, пьесе она не вредит. Если увидит, что вы уступили, у него будет чувство, что он что-то выиграл, и это его подстегнет. Вот не удивлюсь, если на следующий день реплики у него от зубов отскакивать будут».

Я не очень верил, что этого одного хватит, но сказал, что интересно будет попытаться.

Наш разговор закончился, когда показался поворот на Элм-Брук. Моросящий ровный дождик шел еще от самой границы Висконсина, и здесь, где съезд с шоссе и дорога в город были вымощены бежево-серым с искрой бетоном, мокрая поверхность сверкала под уличными фонарями. Центр города был в двух милях под уклон, а полицейский участок находился рядом с железнодорожной насыпью, в здании, где размещалась еще и местная библиотека. Я заехал на свободное место рядом с единственным припаркованным полицейским автомобилем перед зданием и вышел как раз под гудок проезжающего товарняка.

Внутри здания стук колес проезжающего поезда звучал неожиданно близко, вплывая в открытое зарешеченное окно камеры, где похрапывал, лежа на боку, мой отец, укрытый одеялом с эмблемой «Грин-Бей пэкерз». Камера была просторной и чистой, из мебели были только нары из полированного дерева, где спал мой отец. Бенджи отпер дверь, распахнул ее и зашел. Склонился возле нар и осторожными прикосновениями стал будить отца. Тот проснулся, что-то буркнул, повернулся, поднял голову. Заспанные глаза подозрительно прищурились, когда он узнал Бенджи, потом вдруг расширились в тревоге, когда он увидел меня, стоящего за решеткой. Вид у него был, подумалось мне, как у испуганного ребенка, беглеца из дома.

– Привет, па, – сказал я осторожно, надеясь его успокоить, но он лишь вздохнул и снова уронил голову на нары.

– Теперь я могу идти? – спросил он с напором, задиристо. Бенджи промолчал. – А? Я спрашиваю, я могу уйти?

– Вы свободны. И раньше были свободны – просто некому было вас отвезти домой.

– Где моя машина?

– Возле казино.

– Вы меня разлучили с моим транспортным средством?

Я бы рассмеялся над этим вопросом, если бы не слышал в нем вполне искреннего возмущения. Абсолютно ясно было, что он еще пьян и не очень соображает.

– Просто сделал так, чтобы вы ни себе, ни кому-нибудь другому не навредили, доктор.

– Ну-ну, добрый самаритянин, понимаешь, – буркнул отец.

– Па, может быть, тебе хочется сказать Бенджи спасибо за то, что он тебе помог? Все ведь могло бы очень плохо кончиться, если бы…

– А ты откуда знаешь, а? Ты там был? Я тебя не видел. Я тебя вообще больше не вижу.

– Док… – мягко вмешался Бенджи.

– Ладно, ладно. Все нормально. Спасибо тебе, Бенджи. Спасибо, что унижаешь меня на глазах у моего сына, который считает себя лучше всех, потому что он теперь знаменитый. Но я тоже не кто-нибудь!

– Пап…

– Я и знаменитостей лечил. Я был врачом королей! Ты это знаешь, Бенджи?

– Вы говорили, док.

– Королей!

– Значит, я пойду принесу ваши вещи, – сказал Бенджи. – И отпущу вас, джентльмены.

– А моя машина? – снова спросил отец, все еще не совсем в себе.

– Я займусь, пап. Не беспокойся.

Отец двинулся к двери камеры, все еще нетвердо держась на ногах. Бенджи повел нас вверх по лестнице. Я хотел взять отца за локоть, он сердито отдернул руку и ударился рукой о решетку. Ойкнул, выругался по-пенджабски «Бхенчод!» и потопал наверх к входной двери.

Я подошел к Бенджи у стола регистраторши, и он мне отдал бумажник и ключи отца.

– Ты прости, что он так себя ведет, – сказал я. – Смущается, и поэтому…

– Да брось, ерунда. По сравнению с тем, что мне тут приходится видеть, он просто котенок.

– Котенок-переросток.

– Как и все мы, м? – улыбнулся Бенджи. – А правда, что он был врачом Трампа?

– Он такое сказал?

– Сказал, что лечил его по поводу чего-то сердечного несколько лет назад. И что они друзья.

– Насчет друзей я не знаю, но да, он какое-то время был врачом у Трампа.

– Да, ничего себе. Может, завтра с ним поговорю всерьез.

– Поговори. И спасибо тебе, Бенджи. Ты очень по-человечески поступил.

– Удачи тебе на следующей неделе. С премьерой, в смысле.

– Спасибо, – сказал я, направляясь к выходу, и в дверях остановился: – Хочешь пойти?

– Куда? На твою премьеру?

– Приглашаю. В понедельник, тебя и Джесс.

– Ты уверен?

– На сто процентов.

– Я бы с радостью. Посмотрю свой график и сообщу тебе.

Выйдя на парковку, я увидел, что отец уже устроился на пассажирском сиденье. Я поехал домой. По дороге мы молчали и лишь на подъезде к дому я заметил, что он заснул и теперь пускал слюни, прислонившись к стеклу. Я разбудил отца и отвел его в гостиную, где помог ему лечь на диван, на котором умерла мать, и на котором он с тех пор спал каждую ночь. Когда я снимал с него туфли, он снова начал уплывать в сон, бормоча мое имя и что-то еще, чего я не мог разобрать.