Лекарь Петра Великого (СИ), стр. 50

Я рассказал, где нашли Прохора, кто его видел и куда мы его спрятали. Прохор стоял рядом и мял шапку.

Келлер выслушал молча, затем встал, подошел к Прохору вплотную и потянул носом воздух.

— Доннерветтер, — сказал он вполголоса, и Прохор от этого голоса втянул голову в плечи. — Который это уже раз, герр Лобанов? Я ведь даже ключ у вас забрал. Так вы и без ключа отыскали, где надраться?

— Батюшка Иван Федорович, бес попутал… — Прохор прижал шапку к груди. — Да и всего-то один раз, с холоду. Озяб я, вот и пригубил.

— Вы знаете не хуже меня, что это далеко не первый раз. И пригубили вы не с холоду. — Келлер не повысил голоса. — Вы понимаете, что было бы, если бы вас привели к Хендрику? Он сказал бы, что у Келлера подлекарь пьет, а ученик его прячет. И был бы прав.

Прохор открыл было рот, но ничего не сказал.

— Слушайте меня, герр Лобанов. Либо вы бросаете пить совсем, ни капли, и тогда вам помогут. Либо завтра же я отпишу в приказную палатку, и вы уходите из лазарета в строй.

— В строй? — Прохор даже шапку выронил. — Помилуйте, батюшка, да какой из меня солдат в мои-то годы?

— Годов в строю не спрашивают. Выбирайте.

Прохор нагнулся за шапкой и долго ее отряхивал. Келлер ждал.

— Брошу, батюшка, — глухо выдавил Прохор, не поднимая глаз. — Только кто ж мне поможет-то?

Келлер ничего не ответил. Он только повернулся ко мне и вопросительно поднял брови.

Отказаться очень хотелось. Утром я прятал под соломой человека, который меня терпеть не мог. Теперь мне предлагали его еще и выхаживать. Но Келлер ради нас уже воевал с Фогелем, и отказать ему я не мог.

— Позволите, он у меня в сарае побудет, Иван Федорович? — спросил я. — Работы там на всех хватит, а я пригляжу.

— Гут. — Келлер кивнул и снова опустился за стол. — С завтрашнего дня вы при Вассили, герр Лобанов. Работаете у него и спите там же. Тимоху возьмите с собой.

— При Ваське-то? — Прохор побагровел. — При служке?

— Не просто при Вассили, а при моем ученике, — ровно поправил Келлер и взялся за перо.

Прохор постоял, переводя глаза с немца на меня. Потом он нахлобучил шапку и шагнул к выходу. Уже на пороге он обернулся.

— Выходит, ты мне теперь нянька, голубчик?

— Выходит, что так.

Прохор вышел в темноту, и створка за ним стукнула о косяк.

* * *

Первые дни без вина Прохор держался, хотя давалось ему это тяжело.

Спали они с Тимохой на лавке у печи, рядом со служителями. Я загрузил Прохора работой, чтобы руки у него не оставались пустыми. Он носил воду, разводил соль в кружках и перевязывал тех, у кого были раны. Перевязывать он умел, этого у него было не отнять.

Только руки у Прохора тряслись все сильнее. Теперь он держал кружку с соленой водой обеими руками и все равно расплескивал. И рубаха у него на спине темнела от пота.

Ночью я слышал, как он ворочается на лавке. Потом Прохор вставал и до рассвета сидел у печи, глядя в огонь.

Злился он на всех подряд. Досталось и Гришке за то, что медлил с холстом, и Евсею из-за ведра. Но больше всех, конечно, перепадало мне.

— Чего глядишь, голубчик? — бросил он, когда я в третий раз за утро подошел к нему. — Боишься, сбегу? Или в рот мне заглянуть охота, не пахнет ли?

— Не сбежишь, ноги не донесут. Воды лучше выпей, ты с утра ни глотка не сделал.

— Сам пей свою воду.

Я молча налил ему кружку и поставил рядом. Чуть позже Прохор выпил ее до дна, стараясь, чтобы я не видел.

Тимоха от его окриков вжимал голову в плечи. Но стоило Прохору отвернуться, как мальчишка пристраивался ко мне. Он смотрел, как я перевязываю и считаю пульс.

Я следил за Прохором не меньше, чем за горячечными. Дрожь в руках, пот и бессонница меня не удивляли. Кто пил долго и бросил разом, того всегда так ломает. Пугало меня другое. На второй-третий день без вина у такого человека может начаться белая горячка.

Это уже не просто дрожь. Человек перестает понимать, где он, и видит то, чего нет. Его может забить судорогами насмерть. Лекарств от нее здесь не было.

Так что я не спускал с Прохора глаз и слушал, что он говорит. Следил, чтобы он пил и хоть немного ел. Начни он заговариваться или ловить на стене чертей, придется идти к Келлеру. Вино-то под его ключом. Как ни дико, снимать с запоя пришлось бы тем же вином, понемногу.

На второй день после обеда в сарай зашел Митрофан. Он держал под мышкой сверток в тряпке. В воротах он едва разминулся с Прохором, который выносил ведра к яме.

— Ишь ты, сыскался ваш подлекарь, — протянул Митрофан и проводил Прохора взглядом. — А мои-то ребята его по всему лазарету искали.

— Подлекарь у меня работает, по слову Ивана Федоровича, — ответил я. — Кого твои ребята искали, ты у них спроси.

Митрофан хмыкнул, но расспрашивать дальше не стал. Он развернул тряпицу, и в руках у него оказался четырехгранный штоф зеленого стекла.

— Это тебе, парень, от батюшки Генриха. Ревенная водка, казенная.

— И на что она мне?

— Тем, кто у тебя животом мается, на что ж еще. Велено давать по ложке натощак, утром и вечером. Это для очищения желудка от тухлых соков. А через три дня я приду расход считать, сколько отлито, и батюшке Генриху доложу.

Он вытащил пробку и поднес штоф мне под нос. Пахло хлебным вином и чем-то горьким, землистым.

Ревенная водка, ревенная водка… Я перебрал в памяти все, что знал. Выходило, что это настойка ревенного корня на хлебном вине.

А ревенный корень, если память меня не подводила, слабит. Да и Келлер как-то обмолвился при мне, что ревенем здесь выгоняют «дурные соки». Проще говоря, прочищают кишечник. По сути, в штофе было самое настоящее слабительное.

Тут вся картина и сложилась. Хитрый голландец, похоже, решил закончить наш с Митрофаном спор досрочно. Лезть напрямую он не стал, это было бы слишком заметно. Зато велел дать ревенной водки сараю, где маются животом.

По здешней медицине придраться было не к чему. Сначала из больного выгоняют «дурные соки», а уж потом лечат расстройство. Только мои дизентерийные и без того теряли воду с каждым походом к ведру. От слабительного гнилой сарай попросту вымер бы.

И спрашивать потом будут не с Фогеля, ведь он только снабдил меня лишним лекарством. Спросят с меня, будто это я по незнанию сгубил весь сарай. Как туда попала ревенная водка, никого уже волновать не будет. Счет на табло выйдет очень некрасивый.

— Тем, кто животом мается, я ее давать не стану, Митрофан.

— Да ты что, парень, ополоумел? — Митрофан даже пробку уронил и полез за ней в солому. — Приказ ведь, а не прошение!

— Их и так нутро не держит. Вода из них уходит, оттого они и слабнут. Дашь им слабительного, так последнюю выгонишь.

— Так по науке ж велено! — Митрофан выпрямился, сжимая пробку в кулаке. — Батюшка Генрих лучше нас с тобой знает, как лечить.

— Знает, может, и лучше. Только помирать от его науки будут мои больные.

— Батюшка Генрих мне и так розгами грозил, — запричитал Митрофан. — Ты его не знаешь, он такого не спустит.

— Тогда скажи ему, что ученик Келлера отказался. С меня и спрос.

Митрофан долго смотрел на меня и мял в пальцах пробку. Потом заткнул штоф и тяжело вздохнул.

— Эх, парень… Попадет нам обоим, помяни мое слово. А назад я его не понесу, мне про то ничего не велено.

Он сунул штоф мне в руки и пошел к воротам. Я выглянул следом. Митрофан побрел по тропке к своему сараю. Изба Фогеля стояла совсем в другой стороне, так что докладывать он, похоже, не спешил.

Я повертел штоф в руках. Вылить бы его в яму, да нельзя. Штоф был казенный, на учете, и за каждую ложку из него потом кто-нибудь спросит.

Хотел снести к Келлеру, да того снова не было на месте. Пришлось выкручиваться иначе.

Я обернулся к своему сараю и поднял штоф повыше, чтобы видели все.

— Слушайте все! Это Фогель прислал. Штоф не трогать и никому из него не давать. Лучше от этого пойла никому не станет.