Лейтенант. Том 3 (СИ), стр. 26
— Отпускные за неделю, ваше высокоблагородие. Порт просит сегодня.
Я расписался.
Одна бумага всё же зацепилась: порт требовал моей подписи под «фитилём пеньковым по норме мирного времени». Я посмеялся и подписал её тоже. Стопку вестовой унёс к вечернему катеру.
Так прошла неделя — пока Одинцов, назначенный мною делопроизводителем дивизиона за неимением худшей кандидатуры, не постучался вечером с двумя ведомостями — и с таким лицом, будто нашёл в чистой воде мель.
— Ваше высокоблагородие. Уголь. По отпускным ведомостям порта дивизион принял за неделю восемьсот шестьдесят тонн. По корабельным журналам в ямы легло семьсот девяносто. Семьдесят тонн разницы.
Ведомости он положил не разом. Журнальную — плашмя. Отпускную развернул и подвинул ко мне отдельно, подписью вверх, и остался стоять.
Лист я узнал не по цифрам. Внизу справа стояла моя подпись — та, которой я расписываюсь на бегу: вторая петля не дописана.
Число в углу стояло то самое. Тот час перед учением: промокашка под низом, «порт просит сегодня».
Я подвинул ведомость к нему на два пальца — ровно настолько, чтобы фамилия ушла из-под лампы.
— Усушка, утруска, погрузочная пыль?
— Пыль и утруску списывают долями, ваше высокоблагородие, — здесь против прочих недель втрое. И то же с маслом: по бумагам — принято, по маслёнкам — нет. — Он замялся. — Дозвольте покопать дальше. Сам. Это… — он поискал слово и нашёл не уставное: — Это красиво сделано, ваше высокоблагородие. Цифры врут, как хорошая прокладка: каждая по отдельности безупречна. Я такой лжи ещё не видел. Мне надо понять, как она устроена.
За год при мне Одинцов не повысил голоса ни разу. Не повысил и теперь — но говорил на полтона выше и без пауз, а пальцы его лежали на отпускной ведомости так, как лежат на своём.
— Копайте, Николай Саввич. Тихо. И вдвоём со мной — больше пока ни с кем.
Он ушёл с ведомостями под мышкой и у двери всё же обернулся:
— Ваше высокоблагородие… если это то, чем пахнет, — вы ведь не дадите этому утонуть в столах? — Он смутился собственной дерзости и исчез раньше ответа.
Отвечать пришлось позже, и не ему одному.
Бумаги второй эскадры я затребовал через порт официально — «для хозяйственной сверки дивизионного довольствия с походным»: копии ведомостей Носси-Бе, Камрани, Ван-Фонга легли ко мне на стол за трое суток, и никто не спросил зачем. Огарёву, спросившему, чем это мы заняты по ночам, я сказал — сверка.
— Сверка так сверка, — сказал Огарёв и не спросил больше ничего.
Копали три ночи, при задраенном иллюминаторе и одной лампе. Одинцов вёл главную книгу нашей раскопки; я сверял корабельные журналы; счёты у нас щёлкали до третьих склянок, и вестовой носил чай, не спрашивая. На вторую ночь я позвал третьего — начальника миноносцев: он двадцать лет прослужил в этой машине и знал интендантскую кухню обеих эскадр. Он пришёл, посмотрел на разложенные листы, снял китель, надел очки в железной оправе — я и не знал, что он их носит, — и молча сел в наш ряд.
Искали мы своего вора и только своего: семьдесят тонн были дивизионные, украденные на моём рейде за мою неделю. Всё, чего я хотел от этих трёх ночей, — вытащить за шиворот баталера с двойной книжкой, отдать его под суд и наконец лечь спать.
Баталера мы нашли на вторую ночь и к утру отпустили. Книжка у него была одна. Он принял то, что привезли, и записал то, что принял, до фунта; я сверил его записи с журналом «Сторожевого» дважды и на третий раз бросил. Семьдесят тонн не доехали до баталера. Их не грузили.
На третью ночь начальник миноносцев ушёл от нас в четыре, на свою вахту, не ложась вовсе; Одинцов спал по два часа и просыпался с готовой цифрой. Третья тайна за год.
Хвост не закрывался: он выходил за дивизион и тянулся туда, где нас не было и быть не могло. Дивизионные семьдесят тонн оказались хвостиком — та же аккуратная разница шла по всем ведомостям похода второй эскадры: уголь, масло, провиант, шкиперское имущество. Нигде помногу. Везде понемногу. Носси-Бе, Камрань, Ван-Фонг, подрядные конторы, германские угольщики, торговые дома с семью печатями — и каждая отдельная бумага заверена образцово. Все вместе они не сходились тысяч на сорок пудов угля и на суммы, которые я не хотел произносить вслух.
Одинцов трижды пересчитал перевалку Носси-Бе и трижды получил разное, а на четвёртый отодвинул счёты. В наряде выцвела цифра в графе, и тройка в ней читалась восьмёркой, а восьмёрка — как придётся.
Начальник миноносцев взял у него наряд молча, как берут работу за уставшего, поднёс к лампе и поднял на просвет — разобрать цифру.
Цифру он разобрал. Лист не опустил.
— Николай Саввич. Камраньский отчёт.
Он поднял к лампе второй наряд. Потом третий. Потом развернул отчёт и поднял его весь, за корешок, страницами к огню, — и передал мне.
На просвет проступало то, чего не было на столе: наряд Носси-Бе сидел в камраньском отчёте на втором проколе, рядом со старым. Старый прокол шёл пустой.
Я передал Одинцову. Одинцов держал лист у лампы дольше нас обоих и опустил его последним.
— Писано разными руками, — сказал начальник миноносцев, раскладывая листы веером, как сдают карты. — А сведено — одной. Смотрите, как подшито. Как пронумеровано. Задним числом, поверх старых грехов, — но одной рукой. Я этот почерк знаю. Мы все его знаем.
Он выложил перед нами ещё лист: перекрёстная расписка Джибути, где один и тот же фрахт значился оплаченным дважды — двумя конторами, друг о друге как бы не знавшими.
Уголок к уголку. Буква к букве. Стройность.
Мы помолчали втроём. В этой каюте все трое были обязаны этой руке чем-нибудь: я — пометкой в описи, начальник миноносцев — переводом рапорта без проволочек, Одинцов — тем, что его расчёт циркуляций ушёл в тетрадь дивизиона заверенным в тот же день.
— Ставров пришёл в штаб в марте, — сказал я. — А хвосты — с Мадагаскара.
— То-то и оно, — начальник миноносцев потёр глаза. — Грязь старая, не его. А стройность — его, свежая. Человек взял чужую помойку и переплёл её в библиотеку. Вопрос, ваше высокоблагородие, только один: зачем. Затем, чтобы спрятать концы, — или затем, чтобы их сберечь?
Одинцов поднял голову от листов:
— Есть и третий вариант. Чтобы концы нашлись — но в свой срок и в свои руки.
Ставров пришёл сам. На следующий же вечер, катером, без предупреждения — и с пустыми руками: ни папки, ни портфеля. Вестовой, доложивший о госте, от растерянности перепутал чин и величал его полковником. Я впервые видел его без бумаг, и выглядело это, как офицер без кителя.
— Не буду делать вид, что не знаю, чем вы заняты четвёртую ночь, — сказал он с порога. — Бумага дышит, Андрей Николаевич. Когда её листают чужие пальцы, она дышит иначе, а я при этой бумаге состою. Сколько насчитали?
Я назвал. Он не удивился — поправил:
— Больше. Вы не взяли перевалку в Джибути и два фрахта, оплаченных дважды. — Он сел, не дожидаясь приглашения, и на секунду прикрыл глаза; я вдруг увидел, что он смертельно устал — той бумажной усталостью, которая не лечится сном. — Теперь послушайте меня, и постарайтесь услышать. Эта гниль старше меня в этом штабе. Я её не крал — я её пеленал. Четвёртый месяц, лист за листом, чтобы она не расползлась и не уронила снабжение похода накануне генерального сражения.
Он поднялся, отошёл к иллюминатору. Пальцы его сами тронули задрайку — выровняли её, как выравнивают стопку по краю стола; он заметил это за собой и убрал руку за спину. Договаривал уже в тёмное стекло, где отражалась одна лампа:
— Дёрните любую нить сейчас — до боя — и посыплется всё: подрядчики встанут, наряды зависнут, уголь замрёт в чужих портах, и виноватых будут искать полгода, а флот будет стоять. После боя — приходите. Я отдам вам каждый конец, каждую фамилию, и первым в списке поставлю того, кого вы не ждёте. Даю слово. До боя — не трогайте узел.
— Отчего не доложите сами? Командующему. Хоть завтра.
