Русская Америка (СИ), стр. 53

— Холодно, — сказал он, когда я поднял глаза. — Медяк холод не любит.

Для пятки мне понадобился ляпис. Аптечный шкаф отпирался двумя ключами, моим и Муравьёва, с той ночи, как в нём нашёлся мел вместо хины. Опий, мышьяк, сулему и ляпис я хранил отдельно, в окованном ящичке под нижней полкой, под висячим замком, и ключ от этого замка был один, на тесьме у меня на шее. Опий из сундука Новицкого перешёл туда в тот же день, как тот слёг, при Скородумове и под запись. Склянку с настойкой, что брал на Уналашке к правителю, я вернул в ящичек.

Камешек ляписа я вынул, а лепёшку опия, лежавшую в своей бумаге, по привычке положил на весы.

— Владимир Гаврилович, запишите, — сказал я. — Опия в лепёшке три драхмы двадцать гран. Настойки полсклянки, по риску.

Скородумов записал, с часом, и мы оба подписались. Я запер ящичек и подёргал замок. Края трещины я прижёг ляписом, и Жуан зашипел сквозь зубы, помянул по-своему святых и перекрестился, как выучили его у нас, справа налево. Потом обулся и ушёл, кашляя на трапе.

* * *

Двадцать девятого я разбирал сумку. С Уналашки я её так и не вытряхнул до дна. Там лежали тряпицы, огарок, зонд в чехле, обёртка с Прошкиными словами, сложенная по его сгибам, и под всем этим, на самом дне, два листа вчетверо и третий втрое.

Руку на двух я узнал сразу. Так писал толмач с пером за ухом, я сверял её с книгой душ три дня. «Большому капитану, что с царского корабля». Ниже шли кресты вместо подписей, по одному на строку, и против каждого креста имя, крещёное и алеутское. Первую строку я прочёл. Того, что в ней было про бобров, которых пишут за бесценок, и про долг в лавке, который переходит от отца к сыну, мне хватило. Дальше читать я не стал.

Третий лист был английский, и в шапке у него я прочёл Бостон. Счёт. Ром, порох, табак, ружейный кремень, а против них лисицы, по штукам, и внизу подпись с росчерком, которую я разобрать не смог.

Когда мне их сунули, я не помнил. Сумку я в Иллиулюке ставил где придётся, у лаза да у котлов, а толмач ходил за мной всюду и переводил короче, чем ему говорили.

Головнину я отнёс их в тот же час. Он взял листы, развернул первый, поглядел на кресты и второй даже не развернул. На счёт он посмотрел ровно столько, сколько надо, чтобы увидеть, что он английский. Спрашивать, о чём они, он не стал. Ящик стола выдвинулся у него легко, и в нём лежала толстая папка. Сверху в ней лежали листы с такими же крестами, писанные другой рукой, на другой бумаге. Кадьякской, по виду.

Листы мои он положил поверх и задвинул ящик.

— Благодарю, — сказал он и вернулся к карте.

Он их ждал. Ревизию Компании капитан вёл открыто, про неё знал весь шлюп, а папку держал в столе. По одному следу, выходило, шли и я, и он, каждый со своей стороны, и друг другу не говорили, куда.

* * *

Туман лёг с утра первого июля, белый и мокрый, и с бака не видно было бушприта. Головнин велел убавить парусов, и шлюп пошёл тихо, под одними марселями. Лот бросали каждую склянку, и лотовый выкрикивал глубины так, что слышно было на юте. Литке стоял на баке с трубой, хотя смотреть в неё было не на что. К полудню из тумана впереди пошёл звук, ровный, многоголосый, и чем ближе мы подходили, тем гуще он становился. Стонали и кашляли сотни глоток разом, хрипели на вдохе, и над ними кто-то ревел, захлёбываясь.

Волосы на руках у меня поднялись раньше, чем я понял отчего. Так в той жизни звучала однажды зимой палата, где задыхались, когда коек не хватало и клали в коридор. Пальцы у меня на планшире сжались сами, и я уже считал вдохи в этом рёве и не мог сосчитать ни одного.

Потом пришёл запах, ворвань пополам с нашатырём. Он стоял в тумане и садился мне на язык.

— Котики, — сказал Литке у меня за плечом и улыбнулся во весь рот. — Лежбище, Андрей Ильич. Вот они, Прибыловы.

Целиком берега я так и не увидел. До вечера он показывался кусками, то полоса прибоя, то чёрное и шевелящееся на камне, и туман сразу затягивал его снова.

* * *

Съехали мы на другой день, на баркасе, Головнин, Муравьёв, Литке и я. Байдарщик Компании, рыжий, с обмороженными щеками, ждал нас у камней и говорил, пока мы прыгали в воду по колено.

На складе, куда я вошёл следом, шкуры лежали штабелями под самую кровлю, сушёные на пялах, связками по сто. Головнин шёл вдоль штабелей, считал связки вслух и писал в книжку, не сбиваясь, и байдарщик бежал за ним и поправлял.

— Сто восемнадцать, ваше высокоблагородие, в этом ряду.

— Сто двадцать. Две вы положили в угол, под рогожу.

В дальнем углу, куда я заглянул, связки слежались и пошли зелёным. Байдарщик назвал это подмочкой. Головнин записал гнилью.

За складом начиналось забойное поле. Котиков пригоняли с лежбища стадом, гнали палками по траве, и били дубинами по голове, не разбирая, секач или матка, холостяк или щенок. Щенки были чёрные, с кошку, и пищали тонко. Алеуты били молча и быстро, по одному удару на голову, а промышленные ходили за ними с ножами и снимали шкуру тут же, на камне. Кровь стояла в выбоинах лужами, и на неё садились чайки. Секачей на лежбище, тех, что не попали в загон, я видел с края поля. Каждый сидел на своём камне, в рубцах от шеи до лопаток, и рвал всякого, кто подходил.

Муравьёв отошёл к складу и встал к полю спиной. Литке смотрел рядом со мной, пока не побледнел, и тоже отошёл. Головнин остановился у края поля и долго смотрел. Потом записал что-то в книжку и закрыл её на пальце.

— Этак через десять лет здесь не останется ни одного, — сказал он Муравьёву.

Что останутся, я знал точно, с числами, из книг. Лет через пятнадцать компания сама спохватится и запретит бить маток, и лежбища оживут. Потом у этих островов будут другие хозяева. Почти через сто лет, когда котиков впервые сочтут до головы, выйдет двести с небольшим тысяч. И спасать их будут четыре правительства, одной бумагой на всех.

Вечером на шлюпе я ушёл на бак, и меня вырвало за борт. Головнин видел это с юта.

— Качка да дух, — сказал он, проходя мимо, когда я утирался. — Привыкнете.

* * *

Лечить меня позвали на третий день. Промышленных на острове было девятеро. Старший, лет пятидесяти, открыл рот первым, и я увидел то, что видел на Горне у своих. Дёсны вспухли и наползли на зубы, кровили под пальцем, и два зуба шатались. У шестерых из девяти я нашёл то же, у кого больше, у кого меньше, и бурые пятна на голенях, а у одного старый рубец на руке разошёлся сам. Был июль, кругом лежали горы свежего мяса, и я не сразу понял, отчего.

— Свежее в счёт идёт, господин лекарь, — сказал старший, когда я спросил. — На вытопку да алеутам. Нам солонина.

Велел я им есть свежее, печень сырую, хоть по куску в день, и байдарщику сказал это при них. Тот обещал отписать в контору.

Двое были с переломами. Одному секач прокусил икру до кости и сломал, когда тащил, а другой поскользнулся на мокром камне с дубиной в руках и упал на неё же грудью. Рану от клыков я вычистил и залил хлебным вином из байдарщиковой бутыли, а голень тянул на бочке, при свете из двери склада, и шину вязал из клёпки. Он грыз ремень, пока я тянул. Полчаса назад эти люди при мне били щенков по голове, а теперь я просил их не дёргаться.

Креол, лет двадцати пяти, с ребром, сидел на ящике и дышал верхом груди, придерживая бок локтем. Ребро у него было сломано одно, отломок под пальцами ходил, но кожу не тронул, и хрипов под ним я не нашёл. Повязку я клал ему широкую, на выдохе, и он подождал, пока я её затяну, и заговорил тихо, глядя мимо меня на дверь.

— Нас сюда на два года привезли, с Уналашки. Пятый год держат. Шкуру пишут по полтине, а рубаху в лавке дают за три. В книге я им должен больше, чем проживу. — Он помолчал. — Вы капитану скажите. Мне с ним говорить не велено.

— Кем не велено?

Он посмотрел на дверь склада, где стоял байдарщик, и ничего не ответил.

* * *