Русская Америка (СИ), стр. 47

Сколько у меня впереди душ, я хотел знать до полудня и попросил у правителя книгу. Он принёс её из горницы сам. Головнин сидел там над конторскими книгами с утра, и, пока дверь в горницу стояла открытой, я слышал, как он вслух складывает лисьи шкуры.

Книга была толстая, в коже, писанная разными руками. По Иллюлюку, не считая ушедших с партией, в ней числилось сто четыре души, грудных семеро. Я пошёл по барабарам с толмачом и Прошкой и считал сам, по головам, у каждого лаза.

Прошка в первую барабару спускался задом, обняв бревно, как обнимают мачту в качку, и снизу на него глядели трое ребятишек и собака. Внизу он выпрямился, стукнулся головой о матицу и сказал, что тут и жить можно, ежели пригнуться. Дальше он лазил уже первым и подавал мне сверху сумку. В дальней, у ручья, на нарах лежала старуха, и справа внизу у неё хрипело мелко и влажно, а под ладонью она горела. Дать ей мне было нечего, кроме тепла и питья. Старуху я усадил повыше, на свёрнутые шкуры, велел поить её, сколько примет, и Прошка сбегал к ручью и принёс полное ведро.

Семью в шесть душ книга писала в землянке за вешалами. Внизу я нашёл женщину с девочкой, и больше никого. Толмач спросил её, и она, не поднимая головы от шитья, показала четыре пальца и сказала одно слово.

— Зимой, — перевёл толмач.

У самой часовни, в крайней барабаре, кашлял мальчишка лет четырёх, Лукашка. Мать его, Агафья, держала его на коленях и сказала толмачу, что простыл. Нос у него тёк, кашель шёл сухой и частый, а жару под ладонью почти не было. Трубкой я послушал его спереди и со спины. Грудь была чистая. Кашлял он, сказала Агафья, шестой день, и у соседей кашляла девочка, постарше. В тетрадь я записал его простуженным и велел держать в тепле и поить тёплым. За спиной у Агафьи качалась на ремнях люлька, и в ней кто-то сопел.

Шестой день, чистая грудь и кашляющая девочка у соседей мне не понравились. Простуда к шестому дню садится в грудь или уходит, а эта не делала ни того, ни другого. Я спросил толмача, давно ли кашляет соседская, и он сказал, что с самой весны кашляют все, такое уж место. Я записал себе зайти к ней.

Грудных я насчитал семерых, по люлькам, и тут книга не соврала. До обеда я обошёл все барабары. Душ вышло восемьдесят девять.

— Мрут, господин лекарь, — сказал правитель, когда я положил перед ним оба числа. Удивляться он не стал. — Зимой больше. Вычёркиваю, как соберусь. Отпевать некому, вот они у меня в книге и живут, покуда не вычеркну.

Он подвинул книгу ко мне по столу.

— Впишите сами, ежели охота, кого нет. Вам по лекарской части нужнее, а мне легче. В горнице и садитесь, места там хватит. Капитан тоже там сидит, вы друг другу не помешаете.

Книгу я взял и унёс в каморку.

Головнин съезжал обедать на шлюп и у моей лавки задержался.

— Заразные есть, Вершинин?

— Не вижу, ваше высокоблагородие. Одышка у стариков, глаза у женщин. Старуха с грудью.

Он кивнул.

— Ваше высокоблагородие. Есть у меня к вам ещё дело, не лекарское. Ларец, что с брига.

— Нынче вечером, — сказал он, не останавливаясь. — Я до вечера в книгах. Приходите в горницу, как отпустите больных.

И вышел к шлюпке.

* * *

К вечеру с моря натянуло тучу. Правитель проводил меня до шлюпки и всё поглядывал на неё, держась за бок.

— Вечером уж зайдите, господин лекарь, — сказал он. — Бок мой дождь раньше неба чует.

В шлюпке Жуан сел на банку рядом с Прошкой и сказал «амиго», тихо, глядя на воду. Прошка пересел на нос, к самому форштевню, и до борта шлюпа сидел там, спиной ко мне и ко всем.

* * *

Дождь пошёл в седьмом часу, мелкий и косой, с моря. Байдарка с конторским мальчишкой подошла к борту, когда я сидел у Новицкого. Журнал лежал у него на коленях. Читал он его с карандашом и на полях ставил точки. Весы Скородумов унёс от него полчаса назад, и Новицкий, говорил Скородумов, гран перевесил дважды и оба раза промолчал.

— Ступайте, — сказал он, не поднимая головы. — Камень, небось. Камни к дождю.

До конторы я шёл по раскисшей тропе между вешалами. Рыбу с них сняли, и под пустыми жердями мокли собаки.

Правитель лежал в горнице на лавке и улежать не мог.

Капитана в горнице не было. Книги его лежали стопкой на краю стола, прижатые чернильницей, и стряпуха сказала, что его высокоблагородие уехал на шлюп в шестом часу, как задождило, и велел сказать, что ждёт меня.

Пока я снимал мокрый плащ, правитель поднялся, согнулся, упёрся руками в стол, сел, лёг на бок и снова встал. Стряпуха его, пожилая креолка, держала наготове таз, и в таз его уже рвало. Лицо у него посерело, лоб был в поту, одной рукой он держался за правый бок под рёбрами, а кулаком другой тёр поясницу. Будь у него воспаление в брюхе, он лежал бы колодой и боялся шевельнуться. Этот не находил себе места ни на лавке, ни на ногах.

Я уложил его на левый бок и стукнул ребром ладони по пояснице справа, легко. Он охнул и выгнулся. Слева я стукнул так же, и он только моргнул. Живот под рукой был мягкий и под пальцами не напрягался.

— В пах отдаёт?

— Отдаёт, господин лекарь. Ох, отдаёт.

— По малой нужде как?

— Тянет всё время, а выходит с напёрсток.

— Бывало так прежде?

— Колет-то часто. А чтоб так ломало, второй раз. Первый позапрошлой зимой, три дня катался.

Горшок стоял под лавкой. Я поднёс его к свече. На дне лежал рыжий песок, мелкий, как толчёный кирпич.

Тогда я взял к свече и его руку. Пальцы у него были те же, в узлах, только теперь я их разглядел. На среднем суставе правой руки кожа над узлом истончилась до глянца, и сквозь неё белело мелом. Подагра и камень были у него из одной соли. В суставах она садится мелом, в почке песком, и песок я видел в горшке, а мел на пальце. Больше мне знать было не нужно.

— Камень у вас, — сказал я. — Пошёл. Выйдет сам.

— Когда? — спросил он, скорчившись.

— Может, к утру. Может, через неделю.

— Неделю! — Он застонал. — Кровь, может, пустить? Я себе сам пускаю, рука набита.

— Крови не надо.

Голыши с берега нашлись у них в сенях. Два я велел нагреть в печи, завернуть в войлок и подложить ему под поясницу. Чай стряпуха поставила на всю ночь. Пить я велел, сколько влезет, и чаю, и воды, а мочиться через тряпицу в горшок и что останется на тряпице, беречь для меня. Двадцать капель опийной настойки я накапал ему в кружку и дал запить.

Опий брал его медленно. Сперва он перестал вставать, потом перестал стонать на выдохе и обмяк на лавке. Я сидел рядом на табурете и держал два пальца у него на запястье. Дождь стучал в слюдяное окошко. Стряпуха унесла таз и больше не входила.

— Партию я в апреле отправил, — сказал он, глядя в потолок. Язык у него ворочался уже медленнее. — Сорок байдарок. Какие вернутся, те вернутся. Мне потом пиши в книгу, кто утонул, кто нет… — Он помолчал. — Майский-то, обходительный, рубль серебром дал за хранение и велел в расход записать. С именем, говорит, как положено. Я ещё подивился. Кто ж за свой рубль просит, чтобы его в книгу писали? Записал…

Глаза у него закрылись. Пульс под моими пальцами шёл ровно, восемьдесят. Спрашивать дальше я не стал.

На полке над лавкой стояли конторские книги, корешками наружу, и на толстой, в зелёной коже, белел на корешке бумажный ярлык. На нём чернилами было выведено «Приход и расход». Я поправил войлок у него под спиной и вышел под дождь.

Байдарку к борту в такую воду не пошлёшь, да и правителя до утра оставлять было не на кого. Вторые сутки я носил своё дело капитану и вторые сутки не доносил, и всякий раз тому была причина, годная для рапорта. Причины эти я считал, как считаю пульс, и знал им цену.

* * *

Журнал Новицкий вернул мне утром. Точки на полях стояли против каждой строки, где я писал «дал», «отнял» или «перевёл», и ни одной не было против тех, где я писал о больном. Я пролистал до конца. Точек вышло двадцать девять.