Эксперимент вне расписания (СИ), стр. 22

Часть II. Встреча в Малахитовой гостиной

Двери распахнулись без доклада.

Не так, как отворяли их вымуштрованные лакеи императорского двора — плавно, с почтительным шелестом петель. Створы из тяжелого карельского дуба с бронзовой позолотой грохнули о стены с такой сокрушительной силой, что хрустальные подвески на громадной люстре отозвались жалобным, испуганным звоном, а со штукатурного карниза посыпалась пыль.

Распутин поперхнулся воздухом на полуслове. Его длинная рука, занесенная для очередного пророческого жеста, так и застыла в воздухе, скрючившись уродливой птичьей лапой.

В дверном проеме стоял Петр.

Широкий офицерский сюртук морского ведомства из грубого черного сукна висел на его двухметровой фигуре свободно, не стесняя движений, но застегнут был наглухо, под самое горло. Никаких лент, никаких звезд. На ногах — начищенные яловые сапоги с раструбами. Бледность после операции еще лежала на его круглых, мясистых щеках со вчерашней щетиной, но под этой бледностью разгорался яростный, лихорадочный багрянец набравшей силу плоти.

Правая рука царя лежала на массивной трости мореного дуба с латунным набалдашником, левая — сжата в тяжелый кулак.

Чуть позади исполина, не переступая порога, замер поручик Воронов. Семеновец был в походной шинели, со здоровой левой рукой, державшей кожаную папку, и мертвенно-спокойным лицом окопника, готового ко всему. Правая, еще почти не подвижная, висела на повязке.

В гостиной сделалось так тихо, что стало слышно, как в камине шипит смола в сосновом полене.

Николай II медленно, словно у него болели все позвонки, поднялся из-за стола. Пальцы государя нащупали край зеленого сукна и вцепились в него с такой силой, что побелели костяшки. Александра Федоровна издала короткий, ломкий звук — не то стон, не то подавленный вскрик ужаса, — и вжалась в спинку кресла, выставив перед собой серебряный мощевик, точно щит от преисподней.

Петр шагнул в комнату. Паркет под его подошвами не скрипел — он глухо стонал под серьезной тяжестью.

Царь не взглянул ни на Николая, ни на помертвевшую государыню. Его круглые, выпуклые, налитые кровью глаза вперились в стоящего посреди ковра патлатого мужика.

Судорожный тик с мелкой, дробной злобой дернул щеку Петра. Тонкие губы под щеткой смоляных усов разошлись, обнажив крупные, хищно стиснутые зубы… Враги узнали друг друга безошибочно, хоть и виделись впервые в истории.

Перед Петром было олицетворение всего, что он ненавидел, живое обличие той животной злобы, которая кромсала его родичей Нарышкиных в 1682 году. Мракобесие во плоти, но не только оно. Петр Алексеевич был бы не прочь задать этому патлатому мужику несколько интересных вопросов, и желательно, чтобы при этом подследственный висел на дыбе.

А Распутин видел перед собой вовсе не исчадие ада, о котором вещал Папе и Маме. Перед ним воздвигся во весь свой огромный рост финал его великолепной карьеры, конец всем планам — как его собственным, так и прожектам его влиятельных друзей. «Друг» попятился. Медленно, по-звериному переставляя ноги в бутылочных сапогах, он отступал к окну. Вся его напускная пророческая стать осыпалась, точно сухая глина. Глаза-буравы, надежно гипнотизировавшие петербургских графинь и министров, теперь метались по углам комнаты, полные слепого, нечеловеческого ужаса. Он почуял силу, рядом с которой его влияние оказалось всего лишь щепкой в водовороте весеннего половодья.

Петр остановился в пяти шагах. Опустил трость. Медный наконечник сухо стукнул о наборное дерево.

— Морда бесовская, — голос великана прозвучал негромко, но с такой леденящей, утробной вибрацией, что у Николая похолодели внутренности. Хриплый, просоленный балтийским штормом, этот голос пришел из той ледяной черной бездны, где сходятся концы всех времен. — Видал я таковых. Иные орали: «Все, что ты строил, разрушу, а что разрушал, возведу!» Я вас, сук драных, помню.

Распутин зашипел. Спина его ударилась о малахитовую колонну. Зрачки сибиряка расширились на весь глаз, став абсолютно черными, бездонными колодцами:

— Бес… — выдавил он пересохшей, покрытой белым налетом глоткой. — Сгинь… Именем Отца и Сына…

— Я тебе покажу «отца», шельма сопливая, — тихо, страшно оскалился Петр.

Движение исполина было столь стремительным, что глаз не успел уловить перехода от покоя к удару. Двухметровое тело сорвалось с места, точно корабельная пружина. Трость полетела на ковер.

Широкая, мозолистая ладонь Петра метнулась вправо, ухватив за спинку тяжелый ампирный стул карельской березы — массивный, обитый золоченым шелком, с толстыми коваными накладками бронзы на ножках, весивший добрый пуд.

Петр не замахнулся им, как бросают вещи обычные люди. Он выдернул стул в воздух одной правой рукой, словно легкую сапожную колодку, сделал полшага вперед и с чудовищным выдохом: «Хр-р-а-а-к!» — обрушил дубовую грань прямо в левый висок Распутина.

Звук удара был отвратительным. Не звонким, а глухим, влажным, хрустящим — так лопается под тяжелым колесом телеги перезревшая тыква. Бронзовая оковка ножки стула буквально вмяла висок «старца» внутрь. Брызги темной, почти черной венозной крови мазнули по зеркальной глади малахитовой колонны и окропили висевший в простенке портрет Александра Первого.

Распутина отшвырнуло к стене. Стул с сухим треском разлетелся на куски: резная спинка отломилась, золоченый шелк лопнул. Тело Григория тяжело, мешком осело на ковер, сбив столик из розового дерева. Фарфоровый графин покатился по полу, заливая сукно водой.

Эксперимент вне расписания (СИ) - img_3

— А-а-а-а-а-а-а-а-а-а-й-й-й-х-х-х-х!..

Этот звук не принадлежал человеку. Александра Федоровна сорвала голос в первую же секунду — из ее горла вырвался не крик, а нечеловеческий, звериный вой смертельно раненой волчицы. Императрица вскочила, путаясь в подоле шелкового платья, бросилась вперед, но колени ее подломились, и она рухнула ничком на паркет, сдирая ногти о полированное дерево, корчась в судорожном припадке:

— Убил!.. Антихрист!.. Убил нашего Друга!.. Не прикасайся! Помогите!.. Конвой!.. Казаки-и-и!..

Пена выступила на ее побелевших, искусанных губах. Она металась у ног великана, задыхаясь, судорожно хватая воздух ртом, словно рыба, выброшенная на лед.

Николай стоял, окаменев.

Руки царя повисли вдоль туловища. Нижняя челюсть его мелко, безостановочно дрожала, выбивая дробь. В глазах самодержца великой державы застыл первобытный, парализующий ужас ребенка, на глазах которого лесной хищник разорвал домашнего пса. Он не пытался защитить жену, не звал охрану. Все его естество, воспитанное в вековом покое царскосельских парков и тихих семейных вечеров, рассыпалось в прах перед этой беспощадной, первобытной мясорубкой. Он видел кровь на малахите, разорванное мясо на виске человека, которого долго почитал за святого. И понимал — всем своим существом понимал, — что следующего удара его собственная шея не выдержит, если Петру придет в голову перенести свой гнев на него, ничтожного потомка.

А Распутин… Распутин не умер.

Среди разломанных ножек стула и лужи воды изувеченное тело вдруг дернулось. Голова сибиряка, неестественно заломленная набок, с размозженным, истекающим сукровицей виском, медленно поползла вверх. Пальцы старца — скрюченные, покрытые темной шерстью — впились в ворс персидского ковра, раздирая нити.

Он начал подниматься на четвереньки. Императрица в первобытном ужасе завыла.

Лицо Распутина превратилось в кровавую маску, но правый глаз — целый, круглый, горящий безумным фосфорическим пламенем — уставился на Петра. Губы растянулись в страшном, обнажающем черные зубы нечеловеческом оскале. Это была улыбка не живого существа, а какой-то древней потусторонней твари, которую невозможно сокрушить простым деревом. Из развороченного рта вырвался клокочущий, хриплый, захлебывающийся смешок: