Пулеметчик Федя 2 (СИ), стр. 53

— Ну, — одобрил Вятка.

* * *

— Не сходится.

Калужский сидел на НП с листом наблюдений на коленях. Лист был новый, ржевский, продолженный здесь и подклеенный снизу уже трижды.

— Что опять?

— Перебежчики. — Палец пошёл по колонке. — Позавчера двое. Вчера один. Все говорят — скоро. Все говорят — танки новые, тигры какие-то. Один сказал — завтра. Это было в мае. Мы два раза по тревоге сидели всю ночь, а они не пошли. — Он поднял глаза. — Лист говорит — вот-вот.

— Лист говорит — не сегодня.

— Почему?

Я ткнул пальцем в колонку с кухней.

— Кухня у них дымит в шесть. Как дымила. Подвозить — подвозят, а живут по-старому. Когда пойдут, у них сначала кухня собьётся. Человек может спрятать танк, а завтрак не спрячет.

Калужский посмотрел на колонку, на меня, на немецкую сторону, где над балкой как раз поднимался ровный утренний дымок. Записал что-то сбоку мелко.

Сказать ему, что пятого июля, я не мог. Но и без меня всё было в листе. Мне надо было только вовремя ткнуть пальцем.

Четвёртого вечером немецкая кухня не дымила совсем.

Калужский пришёл ко мне с листом в сумерках и молча положил его на ящик. В колонке «кухня» стоял прочерк. В колонке «ракеты» вместо обычных семи-восьми за час было двадцать. Ниже, другим карандашом, торопливо: «Соседи взяли сапёра. Делал проходы в минах. Говорит: в три».

— А что лист говорит?

— Лист говорит — сегодня.

Ночь была тёплая, тихая, со сверчками. На том конце траншеи кто-то из пополнения тихо, без слов, пел. Ерохин тоже так пел, на Прыще. Я не стал никого посылать, чтобы он замолчал.

Часы Коробова висели на гвозде у входа в блиндаж. Гвоздь Гринюк вбил ещё в мае, в первый же день, в столб, который сам и поставил. Без пятнадцати два заводил Рахим. Семь оборотов, циферблатом к стене. Повернул обратно, посмотрел.

Два восемнадцать. Два девятнадцать.

Небо за нашими спинами раскололось.

Оно вспыхнуло от края до края, сразу всё, и земля под ногами пошла мелкой дрожью, как пол в вагоне. Над головой полетело — с воем, со свистом, с шорохом, как будто кто-то рвал над степью брезент длиной в сто километров. Там, у немцев, где через сорок минут должны были встать в траншеях люди с проходами в минах, вставал огонь.

Я знал, что это контрподготовка. Знал, что через месяц Москва даст свой первый салют, за Орёл и Белгород. Этот был первее. Без зрителей.

Рахим стоял рядом со мной, задрав голову, и не затыкал уши. Потом положил ладонь на бруствер. Земля дрожала.

— Наши? — Пыжов выглянул из блиндажа, растрёпанный, с дощечкой в руке. Дощечку он, по-моему, брал с собой даже в сон.

— Наши.

— А чего так рано? Немцы ж в три.

— Вот поэтому.

* * *

Пули отскакивали от него искрами.

Клюев бил по нему третью минуту. Длинными, короткими, по двое, по щели, по гусенице, по тому месту, где у нормального танка смотровой прибор. «Максим» грелся, кожух шипел. А он шёл, как шёл, через пшеницу, через дым, не быстро, не медленно, переваливаясь, и пули отскакивали от него, как горох от печки.

Он был огромный. Квадратная рубка, а из рубки ствол длиной в телеграфный столб. Я помнил его по картинкам из той жизни. На картинках он был меньше.

— Клюев! Не по нему!

— Товарищ старшина, он же…

— Не по нему! Ему твой пулемёт — что дождь по крыше! По пехоте! За ним!

За ним шла пехота. Цепью, пригнувшись, прячась за его корму, как за забор. Пока он шёл, они шли. Клюев понял сразу. Перекинул ствол влево. И дал по цепи. Короткими, ровными, со сдвигом, так, как учили, так, как учил его когда-то я, когда он ещё не знал, с какой стороны у пулемёта кожух.

Цепь легла.

Справа ударил Сычёв, от Мельницы, по старым Недбайловым правилам: «встал — стой». Слева, с третьей позиции, той, которую копали «зачем», начал работать Фомичёв. Чик-чик. Чик-чик. Пехота за сараем лежала и не поднималась. Головы не поднимала.

А сарай шёл. Мимо нашей траншеи, мимо четвёртой позиции, метрах в пятидесяти, медленно, ворочая стволом, и даже не повернулся в нашу сторону. Мы ему были неинтересны. Он ехал дальше, к противотанковым пушкам, за которыми было минное поле. Пехота, которая должна была его беречь, осталась лежать у нас перед бруствером.

Пулемёт не живёт — пулемёт кочует. Только этому сараю было всё равно, кочует пулемёт или нет. Ему было всё равно, есть ли мы вообще. Зато пехоте было не всё равно. А без пехоты он становился просто очень большой и очень одинокой железкой посреди чужой степи.

Через полчаса за нашей спиной грохнуло. Глухо, тяжело, как упал шкаф. Потом поднялся столб чёрного дыма.

— Минное поле, — Калужский смотрел в прицел. — Стоит. Гусеницу разуло.

* * *

К вечеру в поле перед нами танков стояло три. Один горел. Два стояли целые, накренившись, с разутыми гусеницами, и один из них время от времени ворочал стволом и бил куда-то в нашу глубину. Экипаж сидел внутри. Вылезать им было некуда.

Шилов лежал на бруствере и смотрел на тот, что ворочал стволом. Смотрел долго, как смотрят на вещь, которая плохо лежит.

— Слабое место должно быть.

— Вась.

— Должно. У всего есть. У гармони была проволочка. У этого тоже что-нибудь есть.

Он ушёл в сумерках, с двумя бутылками с горючкой за пазухой, которые где-то добыл. Я не спрашивал где. Я лежал у Клюевского пулемёта и смотрел, как маленькая тень ползёт по пшенице к большой.

Минут через двадцать на корме у сарая вспыхнуло. Сначала синим, слабо, потом жёлтым. Потом огонь ушёл куда-то внутрь, и сарай загудел изнутри, как печь, когда открывают поддувало. Крышки люков откинулись, кто-то полез, Фомичёв дал короткую.

Шилов вернулся через час. Перемазанный, без пилотки, с горелым рукавом и с таким лицом, как будто нашёл на дороге кошелёк.

— Решётки. Сверху. Над мотором. Горячие, бензином тянет. Туда бутылку — и всё.

— А он по тебе не стрелял?

— Вот! — Шилов сел на дно окопа. — Вот, Федь! Не стрелял! Я ж рядом лежал, в пяти шагах, а он ворочается, а по мне не может. Пушкой меня не достать, а пулемёта у него нет. Совсем нет. Ни спереди, ни сбоку. Из щели раз пистолетом хлопнули, и всё. — Он даже руками развёл от возмущения. — Такую дуру построили, а пулемёт поставить забыли.

В той жизни про это в Википедии был целый абзац. Как конструкторы не поставили курсовой пулемёт, как пехота лезла на него с бутылками, как потом пулемёт всё-таки вварили, уже в другой модификации. Шилову хватило одного вечера.

— Стоял криво, — Шилов вытер лицо рукавом и размазал сажу ещё шире. — Значит, можно было.

Калужский внёс в лист наблюдений, в колонку, которой раньше не было: «„Фердинанд“. Пулемёта не имеет. Решётки сверху». Подумал и приписал: «Проверено Шиловым».

Пыжов записал то же самое на дощечку, но короче.

* * *

— Водокачка — Самовар.

Шилов лежал в проломе стены и показывал пальцем, ведя по развалинам, как по карте.

— Школа — Школа. Станция — Касса. Там за путями — Депо. Вон тот дом с зелёной крышей — Аптека.

— Почему Аптека? — Пыжов уже писал.

— Потому что крыша зелёная.

Это были Поныри. Станция, посёлок вдоль железной дороги, сады, огороды, водонапорная башня. Четвёртый день здесь за каждый дом дрались, как в Зубцове, только Зубцов был маленький, а Поныри длинные, вдоль путей на несколько километров. Утром немцы взяли Школу. К обеду её взяли мы. Касса два раза переходила из рук в руки, и каждый раз Вожатый, лёжа на её крыльце, читал вывеску, исклёванную пулями. Сначала читал про себя. Потом вслух.

— Поныри.

— Конечная? — Пыжов посмотрел на него снизу.

— Нет. — Вожатый покачал головой, серьёзно, по-служебному. — Узловая. Пересадочная. Отсюда либо они на Курск, либо мы на Орёл.

Июль стоял страшный. Жара, пыль, гарь, и над всем этим запах разорванных и сожженных тел. Воды не было. Колодцы в посёлке были, но у одних колодцев стояли немцы, у других лежали наши. «Максимы» кипели, кожуха выпаривались за полчаса, и пулемётчики заливали в кожух всё, что было: из фляг, из луж, из воронок, из ведра, про которое не стоило спрашивать. «Все ссым в ведро» вспомнили под Понырями без меня.