На Берлин! (СИ), стр. 56
— Ты откуда знаешь?
— На Ангаре у сплавной конторы был такой. Мы под ним ходили. Пацанами. — Он помолчал. — Немец тоже знает. Немец любит, где порядок. Он колодец закроет.
— Закроет — откроем.
— Это уж ты, — сказал Бартош.
Раскладку я сказал в землянке, у коптилки. Бартош сидел рядом. Он теперь сидел рядом всегда, где раньше сидел Недоля.
— Отделение Бартоша — со мной, по трубе. Вода по колено, холодно, долго. В домике — пулемёт и, может, человек пять. Труба выводит в колодец под домиком. Из колодца — лестница. Наверху — люк или дверь. Шестопалов — твои ползут по гребню к домику с нашей стороны, на сто шагов. Не стрелять. Ждать. Как услышите внутри — к двери. Яценко — по пойме слева от дамбы, держишь их сторону, чтобы с их стороны никто не подошёл. Кабакова… — Я остановился. — Пулемёт — Савин-второй. На гребень, на наш конец. Бьёшь по окну второго этажа, когда я дам ракету. Не раньше.
Савин-второй кивнул. «Пилу» ему отдали на второй день после цитадели. Он стрелял из неё так, как стрелял Кабаков: короткими, на два-три патрона. Вторым номером у него теперь был Лукин.
Бартош слушал раскладку, как слушал всегда, — глядя в коптилку. Когда я закончил, он поднял голову.
— Отделение, — сказал он. — Портянки сухие у всех?
Отделение промолчало.
— Сменить, — сказал Бартош. — У кого нет — у Синицына. В воде час идти. Мокрая нога в бою — не нога.
Синицын выдал портянки. Записал: «Портянки — 7 пар. Выданы отделению. Основание — вода».
Перед выходом Бартош открыл ящик и отсчитал три патрона. Положил мне в карман. В кармане стало четыре.
В трубу вошли в два часа ночи.
Вход был на нашей стороне дамбы, у самой реки, под бетонным козырьком. Изо льда торчали железные пазы затвора. Затвор был поднят. Под ним, в черноте, журчала вода.
Бартош вошёл первым. Он шёл, как ходят по реке: ногой вперёд, щупая дно, всем весом не наступая. Вода была по колено, потом выше колена. Холодная так, что ноги сразу перестали быть ногами. Мы шли за ним в темноте, держась за плечо переднего. Чумак. Остапчук. Дуров. Я. Ерёмин. Грачёв. Харитонов. Круглов.
Труба шла через дамбу метров тридцать. Потом над головой открылась пустота. Колодец. Бетонный, квадратный. Сверху, высоко, сквозь щели люка шёл слабый свет. Вдоль стены колодца шли скобы. Железные, ржавые, вмурованные в бетон.
Бартош взялся за нижнюю скобу. Подёргал. Полез.
Наверху он остановился под люком и замер. Люк был деревянный, на петлях. Сквозь щели был слышен разговор. Немецкий. Кто-то смеялся.
Бартош посмотрел вниз, на меня. В темноте я видел только его лицо, бледное пятно.
Внизу, в воде, я обошёл Чумака, Остапчука и Дурова и полез к нему. Скобы были узкие — двое не встанут. Бартош сдвинулся вбок, на соседний ряд скоб, и прижался к стене. Я встал под люком.
Люк открывался вверх. Над ним, видимо, было помещение с затворными механизмами. Голоса шли оттуда — и сверху, со второго этажа.
Я посмотрел на Бартоша. Он показал пальцем: два. Потом приложил ладонь к люку, послушал и показал: один ходит, второй сидит.
Ерёмина он не ждал. Он теперь слушал сам.
Я упёрся плечом в люк. Бартош упёрся рукой рядом.
— Раз, — сказал я одними губами.
Мы толкнули.
Люк откинулся, ударился о пол. Я выскочил наверх по плечи.
Комната была маленькая, с двумя большими колёсами на шестернях — затворы. На ящике у стены сидел немец с котелком. Второй стоял у окна, спиной к нам, с винтовкой на плече. Котелок у первого выпал из рук.
Правый. С пола, через край люка.
Немец с котелком откинулся на стену.
Второй развернулся от окна, снимая винтовку с плеча.
Левый.
Звон. Вата.
Руки Дурова на моём плече не было. Дуров был ещё внизу, на скобах. Я поднялся из люка на пол, а Бартош уже был рядом, с винтовкой, у двери на лестницу. Наверху, на втором этаже, кто-то закричал. Пулемёт там замолчал.
Бартош показал на свою винтовку, потом на лестницу. «Я», — понял я по губам.
Я переломил обрез. Выбросил гильзы. Вложил два патрона из кармана.
Сверху, по лестнице, через Бартоша, полетела граната. Длинная ручка простучала по ступеням. Граната ударилась о колесо затвора и легла за ним. Бартош прижался к стене. Я упал за колесо с другой стороны. Рвануло. Чугунное колесо загудело, как колокол, и приняло всё на себя.
Я не слышал, кто крикнул. Я видел, как Бартош пошёл наверх. Медленно, вдоль стены, по краю ступеней. Как ходил по бревнам.
Наверху ударила очередь. Потом винтовочный выстрел. Потом тишина.
Чумак выскочил из люка, весь мокрый, с ППШ, и бросился за Бартошем по лестнице. Следом из люка полезли остальные. Харитонов — с ракетницей за пазухой.
Звон отпустил. Я услышал голос Бартоша сверху, ровный, как будто он стоял на плоту:
— Двое. Готово. Третий в окно ушёл. На их сторону.
Харитонов выпустил ракету в окно — белую, условленную.
С нашего конца гребня застучала «пила» Савина-второго — по пустому уже окну, на всякий случай. Потом затихла. Шестопалов повёл своих по гребню к двери.
Ерёмин вылез из люка, посмотрел на колесо, на выбоины в чугуне и постучал по нему костяшками.
— Хорошее литьё, — сказал он. — Не треснуло.
Харитонов, мокрый до пояса, первым делом посмотрел на мои руки.
— Два, — сказал он. — Тридцать семь. Сорок два со звёздочкой.
— Синицыну скажешь.
— Синицын скажет — тридцать семь, — сказал Харитонов. — А это неправильно.
Утром немцы пошли отбирать шлюз. Дважды. Оба раза мы встречали их с гребня и из окон домика. Шестопалов держал гребень. Бартош держал домик. К обеду немцы откатились за свою дамбу и больше не ходили.
Через неделю Бартош подошёл к Грачёву с листом бумаги.
Грачёв сидел в шлюзовом домике у окна и рисовал. Пойму. Дамбы. Канавы. Он рисовал так всё время, как будто его об этом кто-то просил. Его никто не просил.
— Напиши ещё, — сказал Бартош.
Грачёв понял сразу. Отложил карандаш, взял чистый лист.
— Куда?
— Туда же. Смоленск. По тому же адресу.
Он сел рядом. Подумал. Грачёв ждал.
— Пиши. Жив. Здоров. Дошли до реки, большая. Ангара злее. — Бартош помолчал. — Пиши: если ты есть — ответь.
Грачёв написал. Бартош посмотрел на лист, кивнул, сложил его треугольником сам и отдал Митьке, чтобы тот отнёс почтальону.
Больше он про письмо не говорил.
Март вышел тёплый.
На двенадцатый день снег в пойме осел и посерел. На тринадцатый со стороны реки ночью затрещало. Звук был такой, как будто кто-то большой ломал о колено сухие доски. Ломал и ломал, всю ночь.
Утром Бартош пошёл на реку. Я пошёл с ним.
Лёд шёл.
Он шёл медленно, тяжело, плитами, каждая с хороший двор. Плиты наползали друг на друга, становились на ребро, переворачивались. Между ними чернела вода. Гул стоял над рекой, низкий, ровный, как от далёкой артподготовки.
Понтонный мост стоял поперёк этого гула.
Сапёры стояли на нём с баграми, отталкивали льдины. Льдины били в понтоны, и понтоны подпрыгивали, как поплавки. Мост гнулся дугой вниз по течению. Он скрипел. Каждый понтон скрипел отдельно.
— Не устоит, — сказал Бартош.
Ниже по течению был второй мост — деревянный, на сваях. Его сапёры поставили ещё в феврале, для пехоты и повозок. Низкий, у самой воды. Сваи у него были частые. Льдины подходили к сваям, упирались и вставали. Сзади на них наползали другие. Над мостом медленно росла белая гора.
— Затор, — сказал Бартош. Он сказал это, как другой сказал бы «пожар».
К полудню понтонный мост развели — отвели понтоны к берегу, чтобы не раздавило. Через реку осталась одна дорога: деревянный мост на сваях. И над ним — затор.
Затор рос. Мост трещал. Вода за затором поднималась, разливалась по пойме, заливала канавы. Сапёры бегали по мосту с баграми, кололи лёд пешнями. Лёд не кололся.
