На Берлин! (СИ), стр. 54
Ишханян снял с плеча заряд. Небольшой, в мешке, со шнуром. Опустил его на ремне вниз, на метр, к бойнице. Раскачал. Мешок качнулся, ушёл в щель бойницы. Ишханян поджёг шнур.
Потом он побежал по стене вбок. По отвесной кирпичной стене, держась за верёвку, отталкиваясь ногами, как маятник.
Бойница плюнула огнём и дымом. Из соседних двух бойниц огонь стих — немцы внутри, видимо, легли.
Ишханян добежал до угла, до ниши в кирпиче, и замер в ней.
Потом поднял руку и помахал. Нам. Сверху.
Верёвка держала.
Я опустил бинокль. Пальцы у меня были мокрые под рукавицей.
— Хорошо висит, — сказал Митька рядом.
— Иди к Жумабаеву, — сказал я. — Скажи — бойницы закрыты. Пусть бьёт.
Митька убежал вдоль края рва.
Жумабаев выкатил пушку на тридцать метров к воротам. Тридцать метров — это когда видно, как на железе ворот облупилась краска. Лёг к прицелу.
Первый снаряд ушёл в кирпич у верхнего крюка. Из стены брызнуло. Ворота дрогнули.
Второй — в нижний.
Третий — опять в верхний.
На пятом левая створка ворот перекосилась и отошла от стены. Между ней и кирпичом появилась чёрная щель в ладонь.
Ишханянские сапёры подбежали к воротам по рву, сунули в щель заряд.
Ворота вылетели внутрь на седьмой минуте.
Двор цитадели был огромный. Не двор — площадь. Плац, засыпанный кирпичом. По краям — казармы и казематы, многоэтажные, кирпичные, под землёй и над землёй. Посредине — обгорелые грузовики, перевёрнутая полевая кухня, воронки.
Мы вошли во двор к полудню.
Сразу пошло обычное. Казармы. Подвалы. Казематы. По двое, вдоль стен, гранату вперёд. Шестопалов со своими занимал всё, что прошли. Яценко ставил людей у каждого входа лицом назад. Огнемётчик, который остался на ногах, работал по казематам, которые не сдавались.
Бартош вёл отделение по южной казарме.
Он ничего не кричал. Он показывал рукой, и отделение шло туда, куда он показывал. Двери в казарме были железные, у каждого каземата — своя. Бартош ставил людей так же, как ставил Недоля: двоих у петель, одного — с гранатой. Сам вставал у косяка, на метр сбоку.
Я шёл с резервом за ними и смотрел. Мне там нечего было делать.
В середине дня в центральном корпусе южной стены загорелся каземат.
Огнемётчик пустил струю в бойницу. За бойницей, видимо, был склад — ящики, ветошь, бочки с чем-то. Внутри полыхнуло так, что из соседних продухов пошёл дым. Чёрный, густой, тяжёлый. Дым пошёл не наружу, а внутрь, по коридорам. Видимо, тяга в казематах шла к центру, к внутренним продухам.
В соседних казематах, по этому коридору, были наши.
Шестеро из второго взвода и Савин-второй. Они прошли коридор за полчаса до пожара, чистили дальние казематы. Теперь между ними и выходом был горящий каземат и коридор, полный дыма.
Шестопалов прибежал ко мне. Без каски, с чёрным лицом.
— Там мои. Шестеро. И ваш пулемётчик, второй номер. Коридор — метров сорок. Дым — не видно руки.
— Связь есть?
— Кричали. Отвечают. Кашляют. Выйти не могут. Говорят — не видно, куда.
Я подошёл к входу в коридор. Дым выходил из него медленно, тяжело, по верху арки, как из печи с плохой тягой. Пахло горелым маслом и резиной. Внизу, у самого пола, дым был реже. Сверху — сплошной.
Рядом со мной встал Кабаков. «Пилу» он уже отдал кому-то.
— Под потолком — угар, — сказал он, глядя в коридор. — У пола жить можно. Им бы лечь. Они стоят. Они в дыму стоят, вот и не видят. Глаза ест, дышать нечем — человек встаёт. Неправильно.
— Кричали им — лечь?
— Не поможет. Им не видно, куда ползти. Ползти — это если знаешь.
Он снял шапку. Сунул её за пазуху. Взял у Ерёмина флягу и вылил воду себе на голову, на шею, на ворот ватника. Расстегнул ватник, намочил портянку, которую вытащил из кармана, и обвязал ею рот и нос.
— Ты куда? — сказал я.
— Туда.
— Я пойду.
Кабаков посмотрел на меня поверх портянки.
— Вы двери знаете, товарищ старший лейтенант, — сказал он. — А там — не дверь. Там пар. Пар — мой.
Он лёг на пол у входа в коридор. Положил правую ладонь на стену. И пополз.
Через секунду его не стало видно. Был человек — и нет человека. Только по полу, у самой стены, сначала шуршало, потом перестало.
Я стоял у входа.
Митька стоял рядом и считал. Он не говорил вслух. Он шевелил губами, как Харитонов.
На второй минуте в дыму, далеко, закричали. Голос Кабакова. Громкий, банный, на весь коридор:
— Ложись! Все — ложись! Ко мне! На голос! Руку на сапог переднему! Держись за сапог и ползи! Кто отпустит — сам дурак!
Голоса закашляли в ответ. Что-то зашуршало, загремело.
Третья минута. Четвёртая.
На пятой минуте из дыма у самого пола показалась голова. Не Кабакова. Боец второго взвода, чёрный, с белыми глазами. За ним — второй, держась рукой за его сапог. Третий. Четвёртый. Пятый. Савин-второй.
Вострикова подхватывала их у входа по одному и оттаскивала в сторону, к стене, на снег.
Последним выполз новенький, Лукин, самый молодой во втором взводе. Он держался за сапог Савина-второго и, когда сапог исчез из-под руки, ещё секунду полз за ним по воздуху.
Кабакова не было.
— Где он? — крикнул я.
Лукин сидел на снегу, кашлял и плакал, не замечая, что плачет.
— Сзади… Он сзади был. Последним. Он нас вытолкал… и сказал… — Лукин закашлялся. — Сказал: банщик последним выходит. Пойду гляну, не остался ли кто на полке.
— Шестопалов!
Шестопалов стоял над своими и пересчитывал их пальцем, по головам.
— Шестеро, — сказал он. — Все. И Савин-второй.
Там никого не оставалось. Кабаков пошёл проверить.
Я шагнул к коридору.
В горящем каземате что-то рвануло. Глухо, тяжело, как будто в печи лопнул котёл. Из коридора выдохнуло горячим и чёрным, пламя на секунду высунулось из арки и втянулось обратно.
— Кабаков! — крикнул я в коридор.
Из коридора ответил только дым.
Я лёг на пол у входа. Сзади меня схватили за ноги — Круглов. Я пополз в дым. Круглов держал. Метра три. Потом пол стал горячий, как плита. Воздуха не было ни у пола, ни под потолком. Глаза резало так, что я их закрыл, и это ничего не изменило.
Круглов вытащил меня за ноги.
Пожар в каземате горел до вечера.
Кабакова вынесли ночью, когда огонь сел и коридор остыл настолько, что в нём можно было стоять. Он лежал у стены, в десяти шагах от выхода, лицом к выходу, с правой ладонью на стене. Он уже возвращался.
Класс мы нашли на другой день, в западном корпусе.
Дверь была дубовая, двустворчатая, с медными ручками и с табличкой. Табличку Грачёв прочитал: «Лекционный зал. Второй курс». Изнутри дверь была заперта и чем-то заставлена.
Ерёмин приложил ладонь.
— Тихо. Никого. Или спят. Или ждут.
Я снял с пояса подсумок. Дверных в нём оставалось два. Вынул правый заводской, сунул в карман, вложил дверной.
Правый — в верхнюю петлю.
Петля лопнула. Свинцовая пыль осела на паркет.
Второй дверной. Правый — в нижнюю.
Бартош плечом. Створка упала внутрь, на шкаф, которым её подперли.
Я вынул гильзу и вложил в правый заводской из кармана.
Внутри был класс.
Парты в три ряда, деревянные, с откидными крышками. Кафедра. На стене — портрет, который кто-то уже прострелил. Большая карта Европы, на которой красный карандаш отступал от Волги к Висле. Окон не было — каземат. Под потолком — две электрические лампы без тока.
На первой парте сидели двое курсантов. Без оружия. Винтовки стояли в углу. Курсанты подняли руки, не вставая из-за парты, как будто отвечали урок.
Грачёв их вывел.
На стене за кафедрой была классная доска. Чёрная, большая, на всю стену. На доске мелом была нарисована схема. Аккуратно, по линейке, с цифрами. Я узнал её сразу: это был двор цитадели. Казармы. Казематы. Ворота, в которые мы вошли. Стрелки. Кружки — пулемёты. Квадратики — огневые точки. И подписи мелким немецким почерком.
