На Берлин! (СИ), стр. 21
Двое были местные, из-под Днепропетровска, мужики лет по сорока, молчаливые и крестьянистые. Третий был молодой.
Худой, невысокий, в чёрном пиджаке с чужого плеча. Лицо было серое — не от грязи, а изнутри. Угольная пыль, въевшаяся в кожу так, что её уже не отмоешь. Под глазами, на веках, чернела тонкая кайма, будто подведённая карандашом.
— Остапчук, — сказал он. — Из Горловки. Шахтёр.
— Сколько лет?
— Восемнадцать.
— Как сюда попал? От Горловки до Днепра далеко.
— Немцы угнали. В сентябре. Окопы им рыть, на Днепре. — Он показал на тот берег, на немецкие позиции по бровке. — Я от них ушёл. С лопатой.
Лопата у него и правда была — короткая, шахтёрская, с отполированным черенком. Он держал её так, как Бартош держит багор.
К вечеру их окрестили. Окрестил кто-то из третьего отделения, негромко, но так, чтобы слышали:
— Пиджаки пришли. Чёрная пехота. Под немцем два года сидели, а теперь, значит, воевать.
Остапчук сделал вид, что не слышит. Двое местных не сделали вида: они просто смотрели в землю.
— Под немцем они сидели, потому что мы с тобой отступали, — сказал я. — Больше этого не повторять.
Больше не повторяли.
Отделению Недоли дали новый участок на бровке, над балкой, и там надо было за ночь вырыть ячейки. Земля к середине ноября прихватилась сверху коркой, а под коркой лежала жирная сырая глина. Копали на коленях, пригнувшись: немец с того края степи бил по всему, что поднималось над землёй.
Остапчук лёг на бок.
Он лёг на бок в неглубокую ямку, как ложатся спать, подтянул колени и начал рубить глину перед собой короткими ударами, снизу, под корку. Корка отваливалась пластом сама. Он отгребал её ногой назад и рубил дальше. Головы он не поднимал ни разу. Через полчаса он лежал в ячейке глубиной по грудь, а кругом ещё стояли на коленях.
Ерёмин остановился над ним с лопатой в руках. Ерёмин копал с сорок первого и учил копать нас, и хвалить копку он не умел.
— Где так научился? — спросил он.
— В лаве, — сказал Остапчук снизу. — У нас пласт — семьдесят сантиметров. Стоять негде. Всю смену лёжа, на боку. Обушком.
Ерёмин постоял. Посмотрел на ячейку, на отваленную корку, на короткую лопату.
— Этот — наш, — сказал он и пошёл копать дальше.
В декабре Фомичёв опять взялся за порох.
Он разбирал трофейные немецкие патроны — винтовочные и пулеметные, из подобранных лент — и высыпал порох на лист жести. Порох был серый, мелкий, пластинками. Весы Фомичёв сделал сам: коромысло из шомпола, чашки из донышек гильз от сорокапятки, вместо гирек — картечины. Сколько весит картечина, он знал наизусть.
— Сколько на выстрел? — спросил я.
— Вот это и ищу. — Он сыпал, отсыпал, смотрел, как качается коромысло. — Этот порох для винтовки. Он быстрый. Ему ствол длинный нужен и пуля тяжёлая, чтобы давило долго. А у нас ствол короткий, заряд лёгкий. Он в нашем стволе как в бане на полке — разом весь вспыхнет.
— И что будет?
— А то же, что с гильзой было. Или хуже.
Он опять отсыпал, опять посмотрел. Потом смешал две кучки, высыпал обратно и сел.
— Не тот порох, — сказал он. — Опять не тот.
— Ствол не трогать, — сказал я.
Фомичёв посмотрел на меня обиженно, как врач на родственника больного.
— Я не трогаю. Я его кормлю.
Он собрал порох в жестянку, жестянку сунул в сидор, а весы аккуратно повесил на гвоздик в стенке норы. Весы качались ещё долго после того, как он лёг спать.
В середине декабря почтальон принёс Бартошу конверт.
Конверт был казённый, серый, со штампом. Бартош держал его в руках, не открывая, и на него смотрели все, кто был в норе. Потом он отдал конверт Грачёву.
Грачёв вскрыл и прочитал про себя. Потом вслух — ровно, без выражения, как читают сводку:
— «Ваш запрос о розыске… принят к исполнению. Розыск ведётся. О результатах будет сообщено дополнительно». Подпись. Печать.
Он протянул бланк Бартошу.
Бартош взял бланк. Достал из-за пазухи свой лист — тот, с крестиком, кружком и «Смоленскъ». Развернул его, положил бланк сверху, сложил оба вместе по сгибам листа и убрал обратно за пазуху.
Никто ничего не сказал. Ерёмин подкрутил фитиль в коптилке. Митька отвернулся к стенке.
Приказ пришёл в конце января, ночью.
Дивизия уходила с плацдарма на юг. Нас меняли свежие части, а мы шли маршем к исходным позициям для нового наступления — на Никополь и Кривой Рог.
Карасёв объяснял приказ при коптилке, над картой. Показал направление, рубеж, сроки. Отделение слушало так, как слушают про работу: без вопросов.
— Зачем нам этот Никополь? — спросил потом Митька у меня, когда Карасёв ушёл. — Там что?
— Марганец. В Никополе марганец, в Кривом Роге — руда.
— И чего?
— Марганец добавляют в сталь, из которой делают броню. Без марганца броня колется.
Митька подумал.
— Выходит, немцы там за танки держатся.
— За присадку к броне.
— А мы?
— А мы — чтобы у них её не было.
Через два дня мы шли на юго-запад, по степи, под мокрым снегом. Колонна растянулась на километры. Лошади тянули пушки, пушки вязли. Жумабаев шёл рядом с упряжкой чужой сорокапятки и время от времени, не глядя, поправлял коню хомут.
На третий день впереди на горизонте поднялись чёрные конусы.
Сначала один. Потом ещё два, правее. Потом целая гряда — ровные, одинаковые, с плоскими верхушками, как нарисованные по линейке. Рядом с ними, тонкие, как спички, стояли решётчатые башни. На верху каждой башни — колёса.
Остапчук, который весь поход шёл молча, остановился посреди дороги. Задний налетел на него, выругался и обошёл.
— Шахты, — сказал Остапчук.
— Какие шахты? — спросил Кабаков. — Тут руда, не уголь.
— Руда, не уголь. — Остапчук не отрывал взгляда от башен. — А копёр — он везде копёр.
Он показал рукой на ближнюю башню.
— Вон колёса наверху. Шкивы. Через них канат идёт, на клеть. Колёса крутятся — шахта работает. Стоят — шахта стоит.
— А эти?
— Стоят. — Он помолчал. — Шахта, когда стоит, воду не качает. Вода снизу идёт всегда. Насосы встали — неделя, другая, и нет шахты.
— А у тебя на шахте какие колёса были?
— У нас на копре звезда была. Красная, большая, с лампочками. План дали — зажигают. — Остапчук вдруг улыбнулся, впервые за три месяца. — Я, когда смена кончалась, всегда наверх смотрел. Горит или нет.
Колонна тронулась. Остапчук пошёл дальше, но голову держал повёрнутой вправо, к копрам.
Он смотрел на копёр так же, как Бартош год назад на кургане смотрел на запад.
Глава 10
— По осыпи не лезут, — сказал Остапчук. — По осыпи слышно на версту. Лезут по рельсу.
Мы обошли посёлок и отвал с востока и лежали в снегу у его северного подножия. Отвал стоял над посёлком тёмной горой, метров шестьдесят высотой, с плоской верхушкой, как стол. Склоны были крутые, из битого камня. Снег на них не держался. По северному склону от подножия до самого верха поднималась наклонная эстакада — два рельса на шпалах. По ней когда-то тянули наверх вагонетки с породой.
На верхушке, у южного края, сидел немецкий пулемёт. Днём он держал весь посёлок и все подходы с нашей стороны. Вчера рота попробовала подойти к посёлку засветло и легла в снег через двести шагов. Второй раз Карасёв людей под него не повёл. Нас послал ночью.
— Рельс сам по себе скользкий, — сказал Остапчук. — На рельс не наступать. На шпалы. Шпала деревянная, не звенит.
— Ты откуда знаешь, что не звенит?
— Я по таким с десяти лет лазил. Мы на терриконе голубей гоняли.
Раскладку я сделал тут же, шёпотом.
— Наверх идут Остапчук первым, я, Яценко с отделением, Жумабаев, Кабаков с «пилой», Савин-второй с коробками. Пулемёт немецкий — на южном краю, под краем, в склоне, чтобы не торчал над верхушкой. Значит, мы выходим на верхушку выше него. Гранатами сверху вниз. Недоля с отделением ждёт здесь, у подножия. Как пулемёт замолчит — ждать меня. Дальше идём к копру.
