На Берлин! (СИ), стр. 14
Потом он отошёл по траншее, за колено, в соседний ход, и сел там один.
— Он оттуда, — сказал мне Грачёв тихо. — С тракторного. Два раза его отдавал.
Я пошёл к Яценко минут через десять. Он сидел, упершись затылком в стенку, и смотрел в небо.
— Третий раз не отдадут, — сказал он, не глядя на меня.
— Не отдадут.
Он повернул голову.
— Это вас в Сталинграде научили — так уверенно говорить?
— Там.
Он хмыкнул, и я ушёл.
Порох Фомичёв добыл у артиллеристов в первых числах сентября, когда немец начал отходить и мы шли за ним, почти не стреляя.
Порох был из гильзы семидесятишестимиллиметрового выстрела — трубочками, серыми, длинными, как макароны. Картечь Фомичёв накатал сам: нарубил свинец от немецкого кабеля и катал кубики между двумя сковородками, пока они не становились шариками. Гильзы — латунные, наши, стреляные: Синицын хранил их в коробе все до одной, под запись.
Капсюль у Фомичёва был свой. Он вынул из нагрудного кармана жестяную коробочку, открыл, и там в вате лежали маленькие медные чашечки.
— Двадцать штук, — сказал он. — «Жевело». С завода взял, в сорок первом. На всякий случай.
— И сколько случаев было?
— Этот первый.
Трубочки пороха он крошил ножом на доске, мелко, как лапшу, отмерял щепотками и ссыпал в гильзу, придавливая пальцем. Потом пыж, картечь, второй пыж, воск по краю. Работал он на полковой снарядной крышке вместо верстака, и руки у него при этом не дрожали — дрожали у меня.
— Ствол не трону, — сказал он, не поднимая головы. — Ложу не трону. Договор помню. Только патрон.
— Если патрон разорвёт ствол, — сказал я, — это считается, что ты ствол не трогал?
Фомичёв подумал.
— Поэтому и пробуем не в руках.
Испытывали за бугром, на отшибе, чтобы не пугать роту.
Боевые патроны из стволов я вынул сам и положил в карман. Обрез Бартош привязал к колоде проволокой в три оборота, стволами к бугру. Фомичёв пропустил бечёвку через спусковой крючок левого ствола и отвёл её в окопчик, шагов за пятнадцать. Правый ствол он заряжать не стал.
— Левый — хороший, — сказал он. — Правый и так устал.
Бартош, прежде чем уйти в окопчик, подошёл к колоде, присел и потрогал свой узел на ложе. Подёргал проволоку. Посмотрел на меня.
— Держит, — сказал он.
— Узел держит, — согласился Фомичёв. — Про ствол вопрос.
В окопчике нас было шестеро: Фомичёв с бечёвкой, я, Бартош, Синицын с «Учотъом», Харитонов со своей тетрадкой и Кабаков, который пришёл посмотреть.
— Витёк, — сказал Кабаков, посмотрев на меня. — Ты чего белый? Как на меловой горе.
Я не ответил.
Фомичёв намотал бечёвку на ладонь.
— Ну, — сказал он. — С богом. Или как у вас тут.
И дёрнул.
Грохнуло гораздо громче, чем грохает обрез. Над колодой встало пламя — длинное, жёлтое. Колоду развернуло на месте и перекинуло набок. Проволока выдержала. Обрез остался на ней, стволами в небо.
Мы вылезли и побежали. Первым добежал Фомичёв. Он упал на колени у колоды, отмотал проволоку, переломил стволы и заглянул в левый. Потом в правый. Потом снова в левый, долго, на свет.
— Цел, — сказал он.
Я выдохнул.
Гильза в левом стволе сидела намертво. Её раздуло, как бочку, и дульце треснуло. Фомичёв выбил её шомполом, повертел в пальцах и показал всем: латунь на боку пошла пузырём.
— Порох не тот, — сказал он. — Злой. Мелко накрошил — быстро горит. Крупно — не догорает. Пропорцию найду.
Бартош тем временем тоже стоял на коленях у колоды, но смотрел не на стволы. Он щупал узел на ложе, проводил пальцами по каждому витку проволоки.
— Держит, — сказал он снова.
Синицын записал в «Учотъ»: «Гильза латунная — 1. Раздута при испытании. К дальнейшему употреблению негодная. Капсюль „Жевело“ — 1, израсходован».
Харитонов открыл свою тетрадку, подумал и завёл отдельную страницу. Сверху написал: «Испытания».
— Выстрел был, — объяснил он Синицыну. — Значит, записываю.
— Выстрел был, — согласился Синицын. — Патрона не было. Патрон был не наш, самодельный. На балансе не числился.
— Поэтому — на отдельной странице.
Синицын посмотрел на отдельную страницу, потом на Харитонова.
Станцию мы увидели одиннадцатого сентября, в полдень, с насыпи.
Посёлок был большой, с кирпичными домами вдоль улицы, с палисадниками, с мазанками на окраинах. Станция стояла на южном краю. Вокзал — длинный, кирпичный, одноэтажный, с двухэтажной серединой. За вокзалом — пути, на путях — сгоревшие вагоны. Левее вокзала, шагах в шестидесяти, у самых путей — водокачка. Круглая кирпичная башня в три этажа, с железным баком наверху под конической крышей. За путями — депо.
Из окон второго этажа вокзала и с верха водокачки по насыпи били пулемёты. Немецкий арьергард держал станцию, пока за ней уходили его эшелоны.
Взвод лежал на насыпи и смотрел на вокзал. Смотрели все одинаково — как смотрят на накрытый стол.
— Стены, — сказал Кабаков.
— Углы, — сказал Недоля.
— Кирпич дореволюционный, — сказал Ерёмин. — Отсюда вижу. На извести. Хорошая кладка, честная.
Грачёв смотрел на вокзал поверх очков.
— Типовой, — сказал он. — Четвёртый класс. Зал ожидания, касса, буфет. Наверху квартира начальника станции. Лестница наверх — из служебного коридора. Буфет — в торце, справа. У буфета кухня. У кухни всегда своя дверь, со двора: продукты не носят через зал.
Я посмотрел на правый торец. Там, за кустом сирени, в стене чернела дверь.
— Раскладка, — сказал я.
Взвод повернулся ко мне.
— Третье отделение с Кабаковым — на насыпь, напротив вокзала. Бьёте по окнам второго этажа, по пулемёту. Не давать ему высунуться. Яценко — огородами влево, к водокачке. Засесть против двери водокачки и держать. Кто выйдет — ваш. Недоля, отделение — со мной. Через сирень, к кухонной двери. Кухня, буфет, зал, коридор, лестница. Грачёв — впереди меня, ты этот вокзал знаешь.
— Я его не знаю, — сказал Грачёв. — Я его проходил.
— Значит, знаешь.
Кабаков ударил с насыпи через пять минут. «Пила» рванула по окнам второго этажа, и из окон брызнуло стекло и штукатурка.
Мы пошли.
Куст сирени. Стена. Дверь. Дверь была заперта — изнутри, на засов. Чумак, не дожидаясь команды, отступил на шаг и ударил в неё сапогом у засова. Дверь выдержала. Чумак ударил ещё раз.
— Полундра, — сказал он сквозь зубы.
Дверь распахнулась внутрь.
Кухня была пуста: плита, котлы, стол. Ерёмин, проходя мимо плиты, тронул её ладонью.
— Тёплая, — сказал он. — Варили.
Буфет. Стойка, опрокинутые столики, на полу — битые бутылки. В дверях буфета — пусто. Недоля встал у косяка, в метре от створа, и заглянул в зал одним глазом.
— Трое, — показал он пальцами. — У окон. Спиной.
Зал ожидания был длинный, с высокими окнами на площадь, с деревянными скамьями. Трое немцев стояли у окон и стреляли на площадь — туда, откуда нас ждали.
Недоля бросил гранату по полу — вдоль скамей, катом. Рвануло. Мы вошли в дым.
Дым лёг вдоль зала. У окон больше не стреляли. Мы прошли мимо пустой кассы в служебный коридор. Лестница наверх была узкая, деревянная, крутая.
Наверху пулемётчик бил по насыпи, по Кабакову. Наших сапог он не слышал: Кабаков бил по окнам так, что второму этажу было не до лестницы.
Грачёв бросил гранату наверх, через перила. Недоля пошёл вторым, я третьим.
Наверху было две комнаты. В первой, у окна, лежали за пулемётом двое. Граната Грачёва легла им под ноги. Во второй комнате никого не было — только железная кровать, фикус в кадке и фотография паровоза на стене.
— Четыре минуты, — сказал я.
— Пять, — сказал Митька у меня за спиной.
Я встал у окна квартиры начальника станции и посмотрел на водокачку.
И тут водокачка ударила по нам.
Пулемёт наверху водокачки бил из окошек под баком. Он бил по окнам вокзала — сверху вниз, наискось, — и в квартире начальника станции посыпалась штукатурка с потолка. Одна очередь прошла через окно и снесла фикус.
