Психиатрическая власть. Kурс лекций, прочитанный в Kоллеж де Франс в 1973/74 учебном году, стр. 8

Как же эти слуги-исполины выполняют свои функции? Нужно вновь внимательно вчитаться в текст Пинеля. В нем сказано, что задачей слуг является помощь королю, а именно – что они должны удовлетворять его «потребности», учитывая его «положение». И, мне кажется, в рамках того, что можно назвать властью-суверенитетом, слуга как раз и должен исполнять потребности суверена, удовлетворять требования и нужды, обусловленные его положением: он одевает и раздевает короля, он ухаживает за его телом, содержит его в чистоте и т. д. Но когда слуга исполняет таким образом потребности суверена, учитывая его положение, он делает это всякий раз потому, что такова воля суверена; то есть воля суверена обязывает слугу, причем обязывает его индивидуально – поскольку он конкретный слуга, – к этой функции исполнения потребностей, обусловленных положением. Воля короля, статус короля – вот что привязывает слугу к его потребностям и положению.

В рамках же отношения дисциплины, которое заявляет о себе теперь, слуга состоит на службе уже не у воли короля, он исполняет потребности короля уже не потому, что такова королевская воля. Он исполняет эти потребности, обусловленные положением короля, без всякого участия воли и статуса последнего; лишь механические в каком-то смысле потребности тела устанавливают и определяют то, что должно быть службой слуги. Таким образом, происходит отделение потребности от воли, положения от статуса. И слуга выступает в качестве репрессивной силы, оставляет свою службу, чтобы обуздать волю короля, только тогда, когда эта воля выходит за рамки потребностей короля, превосходит его положение.

Таковы в самом общем виде, если угодно, декорации сцены. И теперь я хотел бы перейти к важному эпизоду, происходящему на обставленной таким образом сцене, а именно к встрече короля с врачом: «Однажды, находясь в состоянии исступленного бреда, больной очень сурово принимает своего старого врача, явившегося с визитом, пачкая его отбросами и нечистотами. Один из пажей тут же, не произнося ни слова, входит в камеру, связывает безумца…»

После сцены отрешения, низложения – сцена отбросов, экскрементов, нечистот. Король уже не просто низложен, речь идет не просто о лишении его атрибутов власти, но о полной инверсии суверенитета. Единственная сила, оставшаяся у короля, – это его тело, опустившееся до животного состояния, и его единственное оружие – это отбросы его тела, именно с этим оружием он набрасывается на врача. Тем самым, я полагаю, король действительно выворачивает свой суверенитет наизнанку: не только потому, что заменяет скипетр и меч нечистотами, но прежде всего потому, что совершает жест с четким историческим значением. Это жест бросания в кого-либо грязи и нечистот, в котором испокон веков выражалось восстание против властей.

Теперь существует целая традиция, согласно которой в экскрементах и нечистотах усматривают исключительно символ денег. Но вообще-то следовало бы предпринять самую серьезную политическую историю экскрементов и нечистот, политическую и вместе с тем медицинскую историю проблемы экскрементов и нечистот как таковых, без какой бы то ни было символизации: разумеется, они составляли экономическую проблему, медицинскую проблему, но также могли быть ставкой в политической борьбе, что вполне очевидно в XVII и особенно в XVIII веке. И Георг III прекрасно знал, что значит этот оскверняющий жест бросания грязи, нечистот и экскрементов в карету, в шелк и горностаевый мех королевских одежд, поскольку сам становился его жертвой.

Таким образом, функция суверенитета полностью переворачивается, поскольку король совершает повстанческий жест, свойственный даже не просто беднякам, а беднякам из бедняков. Крестьяне во время бунта использовали в качестве оружия свои орудия труда: косы, мотыги, вилы и т. д., ремесленники – тоже, и только нищие, у которых не было ничего, подбирали прямо на улице камни и экскременты и швыряли их в господ. Именно их роль и берет на себя король в этом поединке с медицинской властью, представитель которой входит в его комнату. Обезумевший и вывернутый наизнанку суверенитет восстает против серой дисциплины.

В этот момент и вступает в дело безмолвный, мускулистый, неумолимый паж, который связывает короля, укладывает его на матрас, раздевает, моет губкой и, «бросив надменный взгляд на него», как сказано в тексте, выходит. Здесь мы вновь сталкиваемся со смещением элементов сцены власти, которая на сей раз уже не относится к иконографическому типу коронации; перед нами, разумеется, эшафот, где разворачивается сцена казни. Но опять-таки с инверсией и смещением: если того, кто посягал на власть-суверенитет, забрасывал ее камнями и нечистотами, должны были бы, по английским законам, убить, повесить и разрубить на части, то дисциплина, действующая в обличье пажа, наоборот, усмиряет короля, укладывает, раздевает и моет его, чтобы оставить его тело в чистоте и сохранности.

Вот что я хотел сказать вам об этой сцене, которая, как мне кажется, гораздо более, чем сцена освобождения Пинелем безумцев, характерна для практики, называемой мною протопсихиатрической, то есть для практики, развивающейся в последние годы XVIII и в два-три первых десятилетия XIX века, перед тем как в 1830–1840-е годы будет возведено институциональное здание психиатрической лечебницы (для Франции можно назвать более точную дату – 1838 год, когда вступил в силу закон о принудительном лечении и организации больших психиатрических больниц).

Эта сцена кажется мне важной. Прежде всего потому, что она позволяет исправить ошибку, допущенную мной в «Истории безумия». Как видите, речь в описанном случае вовсе не идет о предписании психиатрической практике семейной модели; нельзя сказать, что отец и мать, что отношения, характерные для структуры семьи, были заимствованы этой практикой и приложены к безумию и управлению, руководству душевнобольными. Связь с семьей возникнет в истории психиатрии, но это произойдет позднее, и, насколько я могу судить сейчас, момент прививки семейной модели к психиатрической практике следует искать в истории истерии.

Кроме того, лечение, о котором Пинель – с оптимизмом, который в свете последующих событий окажется необоснованным, – пишет, что оно «привело к стойкому и необратимому выздоровлению», осуществляется, как вы видите, без чего-либо, что можно было бы назвать описанием, анализом, диагнозом, истинным познанием того, что представляет собой болезнь короля. Элемент истины тоже, как и семейная модель, возникнет в психиатрической практике позднее.

И наконец, я хотел бы подчеркнуть следующее: в описанной сцене вполне отчетливо заметна игра элементов, являющихся в самом строгом смысле элементами власти, – они приходят в движение, смещаются, переворачиваются и т. д., причем без всякого института. И мне опять-таки кажется, что институт не предваряет эти отношения власти. Иначе говоря, эти отношения власти не определяются институтом, не предписываются каким-либо истинностным дискурсом, не вдохновляются семейной моделью. Они действуют на наших глазах, почти, я бы сказал, обнаженными, в сцене, подобной той, которую я привел. Как раз поэтому она, как мне кажется, достаточно ясно выявляет фундамент отношений власти, образующих ядерный элемент психиатрической практики, на котором затем вырастут институциональные здания, возникнут истинностные дискурсы истины, будут привиты или заимствованы различные модели.

Пока же мы имеем дело с возникновением дисциплинарной власти, специфический извод которой заявляет здесь о себе, по-моему, с исключительной ясностью, хотя бы потому, что дисциплинарная власть вступает в данном случае в поединок с другой формой политической власти, которую я буду называть властью-суверенитетом. Иными словами, если исходные гипотезы, которыми я сейчас руководствуюсь, верны, то недостаточно сказать, что в психиатрической практике с самого начала имеет место нечто подобное политической власти; дело, по-моему, обстоит сложнее и будет усложняться чем дальше, тем больше. Но на время я попытаюсь дать схематичную картину. Мы имеем дело не с политической властью вообще, а с двумя совершенно различными типами власти, соответствующими двум разным системам, двум формам функционирования: это макрофизика суверенитета, какой она могла действовать в рамках постфеодального, доиндустриального правления, и микрофизика дисциплинарной власти, способ функционирования которой прослеживается в ряде представленных мной элементов и которая в этом моем примере опирается в некотором роде на разъединенные, разлаженные, разоблаченные детали власти-суверенитета.