Прапорщик 1914: Гнилая зима (СИ), стр. 50

* * *

Легли в третьем часу. Спал я, кажется, минут сорок.

К четырём подмёрзло крепко. В четвёртом я перешёл к стыку, на своё место.

То, что вчера чавкало, стало звенеть. Снег под сапогом сделался громким. Дыхание оседало на воротнике коркой.

Роты ушли в лощину около пяти.

Я на своём месте, у стыка, версты полторы восточнее. Оттуда ничего не видно. Оттуда только слышно.

Началось в исходе шестого.

Первые двадцать минут — ничего.

Я стоял и ждал выстрела. Выстрела не было.

Это было то самое молчание, которое я вчера считал по проводу, и вчера оно мне казалось выдумкой.

Потом ударил пулемёт. Не наш.

Короткая очередь. Одна.

Потом стало тихо.

Тихо было одиннадцать минут. Я засёк.

Потом опять пулемёт, и правее.

Потом два сразу.

Потом взяли гранатами — глухо, вразнобой, как бьют в окопе, а не по полю.

Я отсчитал по часам: от первой очереди до гранат — двадцать шесть минут.

Двадцать шесть минут на первое гнездо.

В исходе седьмого застучало дальше вправо, и я перестал понимать порядок.

Видно не было ничего. Рассвело только к девяти.

К половине восьмого ударило с третьей стороны.

Вот тут я и услышал то, что сам же написал в четвёртом уроке.

Узел не берут по фронту. Его берут по кругу.

Всякий раз — оттуда, откуда его в эту минуту не ждут.

Между собою эти три стороны разделяло меньше версты. Слышно было, как огонь ходит по дуге.

К восьми стало слышно ружейное. Слышно его стало из-за гривы.

Из-за гривы — значит, вошли.

На нашем участке в это время не делали ничего.

Полк стоял. Четыре батальона в окопах. Приказа не было.

А в четверть девятого немец положил на стык двенадцать тяжёлых.

Он бил не по нам. Он бил по дороге, которая шла через наш стык, — другой, годной в ту сторону, не было.

Мы за это утро потеряли девять убитыми и тридцать одного ранеными.

За то, что стояли на месте.

Первого раненого понесли в двадцать минут девятого.

Я вынул часы и стал считать, сам ещё не зная зачем.

Понесли его четверо. Носилок не было — были шинель и две винтовки.

До полкового пункта от стыка — верста с четвертью.

Они шли пятьдесят две минуты.

Не оттого, что медленные. Оттого, что дорогу перекладывали трижды: сначала обходили место, куда клал немец, потом меняли руки, потом ждали, пока пройдёт подвода.

Я отметил время и стал ждать второго.

Второго понесли без двадцати девять. Третьего в девять.

Третьего несли дольше всех — час десять.

К девяти часам по дороге через стык пошли чужие.

Раненых с горки везли на подводах — там была дорога, — и везли мимо меня, и это оказалось то место, из которого второй день войны виден лучше, чем с любого наблюдательного пункта.

Я простоял у дороги полтора часа.

За полтора часа прошло девятнадцать подвод.

На подводе от четырёх до семи человек. Считал по головам, где мог сосчитать.

Вышло около ста десяти.

И за все полтора часа я не услышал ни одного крика.

Ни одного.

Я думал сперва, что это выучка.

* * *

Объяснил мне это чужой санитар, из тех, кто возил, и объяснил не мне, а вслух, ни к кому не обращаясь, — он остановил подводу подтянуть постромку и сказал, что нынче возить легче, чем вчера.

Я спросил, отчего легче.

— Так холодней, ваше высокоблагородие. Кровь скорее станет.

Он подоткнул под крайнего мешок, влез на облучок и добавил уже трогая:

— Который час пролежал, тот и не кричит.

Я пошёл за подводой шагов сорок и спросил прямо: сколько.

Он подумал — не как думают, вспоминая, а как считают по своей работе, — и ответил, что летом раненый на поле живёт сутки, а бывает и двое; в мороз — час, редко полтора, а если в живот, то и говорить нечего.

Я записал: «Час — со слов санитара; не проверено». Сделать из его опыта правило смерти я не мог.

Мороз в тот день никто в полку не мерил вовсе: градусника не нашлось ни в околотке, ни у артиллеристов на наблюдательном, ни у меня самого.

Я в конце концов измерил его тем, чем мерят люди, у которых прибора нет, — последствиями.

Хлеб рубили топором, и рубили с третьего удара.

Вода в баклаге под шинелью, у тела, к полудню взялась по краям.

Затворы со вчерашнего дня протирали насухо: масло на таком холоде густело, и с маслом заедало, а без масла работало.

Считать без перчаток я мог четыре минуты вместо семи ноябрьских.

По этой шкале выходило за двадцать, и к вечеру шло дальше.

А теперь рядом легли измеренные числа. От стыка до пункта несли пятьдесят две минуты, с очередью и подводой — до часа десяти. Из тридцати одного раненого четверо умерли до пункта; у троих ожидание до подъёма было дольше самой переноски, один ждал сорок минут, потому что за ним было некому идти.

Тяжесть ран, точного времени смерти и того, спас бы каждого более ранний подъём, я не знал. Четыре случая не доказывали причины, а санитарский час не становился нормой. Они показывали пропуск в моём счёте: я мерил дорогу после подъёма и не мерил очередь до него.

Я вынул тетрадь и нашёл вчерашнюю строку.

Из четырёхсот двадцати идут триста семьдесят шесть, сорок четыре несут. Знак вопроса.

Знак вопроса я оставил и приписал: «ожидание до подъёма — мерить отдельно». Сорок четыре носильщика могли быть ценой спасённых, но четырёх случаев не хватало, чтобы доказать, достаточно ли их и верно ли они поставлены.

Мои таблицы начинались с тех, кого подняли. Для лежащих до подъёма в них не было строки.

К полудню передали, что горку взяли.

Взяли с двух сторон и с тыла, и последними в неё вошли те, кто ночью ходил считать остановки.

К вечеру стало известно про пленных и про орудия, и чисел называли столько, что я перестал их записывать: за эту зиму на нашем фронте таких трофеев не брали, и всякий, кто передавал, прибавлял от себя.

Я записал одно, и записал без всякой радости.

За двое суток на нашем участке вынесли и вывезли сорок девять человек: тридцать одного нынешнего и восемнадцать, подобранных ночью с поля за вчерашнее дело.

На поле, между исходным и проволокой, осталось лежать тринадцать. В германском окопе — семнадцать.

Тридцать человек. Для тринадцати на поле шёл неучтённый срок; сколько он давал каждому, я не знал.

Мороз к ночи взял ещё.

Одинцов вернулся от соседей в темноте, выслушал сводку молча и сказал, глядя не на меня, а на поле:

— Нынче за ночь мы своих потеряем больше, чем нынче за день.

— У вас число есть?

— У меня двадцать лет есть.

Числа у него не было, а прав он был, и я это знал прежде, чем взялся считать: за декабрь мороз испортил в полку сто девять человек против сорока четырёх, испорченных немцем.

Тогда я и сказал ему, чего мне надо.

Не бумаги. Не доклада. Мне надо было двух вещей: часов на всякой партии, которая идёт за ранеными, и позволения спрашивать у ротных фельдшеров время — когда ранен, когда подняли, когда донесли.

Одинцов дослушал и повернул ко мне то самое, что в первый вечер сказал про свою клеёнчатую тетрадь.

— От убитых решение бывает: пополнение. От обмороженных никакого. А от твоего счёта?

В первый вечер мне на это ответить было нечем.

— Люди с волокушами при ротах и тёплое место в полуверсте. Больше ничего.

Он молчал довольно долго.

— Это я могу и сам.

— Знаю. Оттого и говорю вам, а не в армию.

Одинцов посмотрел на поле, где лежали те тринадцать, и сказал, что даст людей с утра.

Я лёг во втором часу и заснул, не досчитав до конца, — со мною такого не случалось с самого Петрограда.

Глава 20

Мороз

Людей Одинцов дал, как обещал, с утра, и волокуши сделали к полудню — восемь штук на батальон, из жердей и палаточного полотна; а к вечеру двадцать шестого полк перевели вперёд, на другой участок взятой полосы, который удержали наши, и всё, что я завёл утром, пришлось заводить заново на новом месте.