Речной князь 7 (СИ), стр. 60
День выдался длинный, как зимняя ночь.
Лежать пришлось не шевелясь. Плешь наша была хороша всем, кроме одного — тропа с конским следом осталась у нас за спиной, и о ней не забывал никто. Кряж расставил своих так, что двое всегда глядели в лес, назад. Солнце ползло по небу медленно. Камень под нами сперва холодил, к полудню нагрелся, муравьи отыскали Гнуса, и Гнус терпел их молча, с лицом великомученика, какое пишут на досках в церквах.
А я глядел вниз и учился видеть на полторы версты.
Наука эта оказалась своя, особая. Вблизи, под самой нашей кручей, где река входила в теснину, всё читалось ясно — там я видел каждую корягу. Зато у крепости, мытного двора, и цепи люди были мурашами. Разобрать, что мураш делает, было нельзя. Можно разобрать только, куда он ползёт. И выходило, что глядеть надо, как на муравейник, то есть за самим движением.
Утро у мытни началось с цепи. Донёсся знакомый скрип — тот самый, что мы слышали в тумане, — и чёрная нить над водой провисла глубже, а потом и вовсе легла в воду. От очереди на нижнем плёсе отделился первый корпус и потянулся к пристани. Там он стоял долго. Потом отвалил, прошёл над утопленной цепью и встал уже выше, под самой тесниной, на новом месте. За ним потянулся второй. К полудню их скопилось четыре. Все досмотренные, обобранные, и готовые идти вверх, но они всё стояли.
Чего они ждали, скоро выяснилось.
От пристани побежала вверх по теснине малая лодка. Шла она ходко, на четырёх вёслах. Вот только двигалась она странно — толкалась от одного берега к другому, вкось, углами, и на каждом углу замирала на десяток гребков. Что там делали с борта, я с такой дали разглядеть не мог. Мог только проследить её путь, и путь этот лёг у меня в голове ломаной чертой через всю теснину.
А потом по той же черте пошёл караван.
Четыре гружёных насада шли гуськом на малых гребках. Вода под ними лежала чистая, гладкая, без единой морщины. Казалось бы, иди прямо стрежнем, да и всего делов. Но они зачем-то повторяли за лодкой всю её кривую науку, угол за углом, и перед каждым поворотом табанили так, что караван почти вставал. Со стороны это глядело дико, как пьяный обоз посреди ровного поля. Передний прошёл теснину, выбрался на верхнюю воду и пошёл уже прямо. Задние всё ползли, ломаясь на углах.
И вот тут у меня в голове всё сложилось.
По чистой воде так не ходят. Так ходят по воде, в которой что-то сидит. Они утопили в своей теснине заграду — срубы ли, ряжи, каменные ли клетки, неважно. И оставили в ней один ход, да и то кривой, коленами, который сами же и размечают, когда делают проводку каравана. Утром разметили, вечером соберут, я бы на их месте собирал. Чужой без их знаков войдёт в теснину по стрежню и распорет брюхо.
А дальше думалось уже само.
Реку не гнут коленами просто так. Каждый угол этой дорожки — место, где любое судно поневоле замедляется, скребется как перевёрнутый жук, огибая колено. И склоны над этими углами я разглядывал теперь с особым тщанием. Именно поэтому быстро обнаружил свежие плеши земли, которые я с утра принял за оползни. Серые бугры под рогожами возле них. Тропы, светлыми нитками сбегающие от плешей вниз, к воде. По одной из них, покуда я глядел, ползли вверх точки с грузом на носилках. Я пригляделся повнимательнее и понял, что таскают они камни. Их таскали наверх, к плешам, весь день. Я прикинул как бы это выглядело с воды и понял, что оттуда этих плешей не видать вовсе — их закрывал гребень берегового вала.
Значит, они спрятали камнемёты в ямах, за валами, над каждым коленом своей кривой дорожки. Я не увидел ни одного, но мне и не надо было их видеть. Мне хватало того, что кто-то возил сюда камень и таскал его наверх носилками.
Бес лежал рядом. Я скосил глаза — он глядел на тропы с носильщиками, и по лицу его было видно, что понял он то же самое. Почуяв мой взгляд, он повернулся и молча показал мне вниз, под нашу кручу, на вход в теснину.
Там, у обоих берегов, на всякой отмели, где могла бы ткнуться носом лодья, из прозрачной воды глядели ровные ряды кольев. Это был частокол, вбитый с любовью, ряд за рядом. А выше кольев, по берегам, лежала засека — поваленный крест-накрест лес, уже порыжевший, с вершинами в воду. Я повёл глазами вдоль теснины. Засека шла всюду. Всякое место, где можно было высадить людей, было либо завалено, либо утыкано. У двух таких мест я к тому же разглядел натоптанные плешки чуть выше по склону.
Высадку здесь тоже ждали и готовились встретить нас всем, что у них есть.
К вечеру малая лодка пробежала теснину сверху вниз, так же углами, замирая на каждом. Собирала дневную разметку. Скрипнул ворот, чёрная нить поднялась из воды и повисла над рекой. Глотка закрылась на ночь.
Кряж тронул меня за плечо и показал назад, в лес, на закат. Пора отползать.
Я уходил с плеши последним и напоследок ещё раз поглядел на крепость. Она стояла над всем этим хозяйством спокойная, как сытый зверь, и в бойнице надвратной вышки малой искрой отсветило закат копейное железо.
Нас тут ждали. И готовился к этой встрече кто-то очень неглупый.
С плеши мы отползли в распадок, и там, в густом молодняке, я придержал Кряжа за рукав.
— К крепости, — выдохнул я ему в самое ухо. — Сейчас надо. Поглядеть тыл — и уходим.
Кряж поглядел на меня внимательным взглядом. Потом на небо, где солнце уже цепляло верхушки, потом в сторону конской тропы. Я ждал. Висеть тут второй день нельзя, это он понимал лучше моего — лишнее время на чужом гребне работало против нас. Да и дозорная тропа лежала у нас за спиной, как спящая гадюка.
— Нынче так нынче, — шепнул он наконец. — В сумерки оно и лучше, глаз у караульного в сумерки ленивый, на огонь глядит… Пойдём ты да я с Сизым. Остальные — вниз, в крепь, ждать.
Гнус, услышав про «остальные», прикрыл глаза с облегчением.
Шли мы эти полторы версты очень долго.
Сизый вёл низом, под гребнем, от крепи к крепи, и дважды мы лежали, вжавшись в чернику, пока у нас над головами, по тропе, простукивали копыта. Разъезд ходил парой. Голоса у верховых были скучные — служба как служба, вечер как вечер. Они проехали туда, потом обратно. Разъезд ходил от крепости до какого-то поста и возвращался. Гнездо наше на плеши лежало, по счастью, в стороне.
А потом лес впереди посветлел, и мы подползли к его последнему краю.
Крепость стояла перед нами через пояс вырубки — сажён восемьдесят пустого места, пни, выпас, объеденный до земли, да огородные грядки под самым тыном. Отсюда, с тыла, она выглядела не так как с реки. На воду, глядел её парадный лоб с вышками. Сюда глядела спина — тын пониже, вышка всего одна, над воротами, и сами ворота стояли распахнутые. В них, покуда мы глядели, вполз воз с сеном, за возом прошло стадо — десятка два коров, подгоняемых мальцом с хворостиной, — и всё это происходило лениво, мирно, по-вечернему. У ворот сидел на чурбаке сторож. Копьё его стояло прислонённым к тыну, а сам он чесал за ухом рыжего пса, ну а пёс молотил хвостом.
Спиной своей эта крепость не занималась вовсе.
Да и зачем бы. Я лежал под елью, глядел на распахнутые ворота, на сонного сторожа, и видел это место так, как видел его всякий, кто тут жил. Сзади к Глотке не приходил никто и никогда. Сзади лежал лес на день пути, за лесом — мшара, которую обходят десятой дорогой, за мшарой — пустые боры до самой Прорвы. Вся война, какую здесь знали, приплывала по реке. По реке её и ждали. А спину стерегло болото, и болоту верили, как каменной стене.
И вот тут, лёжа носом в прелую хвою, я вспомнил кое-что из прошлой жизни.
Поглядел на ворота ещё раз. Сторож всё чесал пса. На единственной вышке караульный стоял спиной к лесу и глядел на реку, на закат, и на красную воду в теснине. Я тронул Кряжа за плечо, и мы поползли назад, в темнеющий лес.
До крепи добрались уже в полной темноте. Там, в еловой тесноте, под выворотнем, ждали наши — и там можно было наконец говорить.
