Речной князь 7 (СИ), стр. 1
Речной князь 7
Глава 1
Крутец сидел на высоком берегу, над самой водой: вал, тын по валу, за тыном тесовые крыши да маковка часовенки. Под кручей — пристань в три мостка, и у мостков пусто. Ни лодьи, ни струга, ни завалящего челна — всё, что плавало, Глеб выгреб на войну, и назад оно не вернулось. Река под городцом лежала мёртвая, и по этой мёртвости можно понять, что Крутец уже знал. Может, не всё знал — но главное дошло и сюда.
— Ворота заперты, — сказал Клещ, щурясь из-под ладони. — И на тыне головы. Глядят.
На нас глядели. Тын по всей длине оброс головами — бабьи платки, стариковские шапки, простоволосая ребятня. Над воротной вежей торчали шеломы сторожей. Даже десятка не наберётся. Городец собрался на стену от мала до велика, и молчал.
Я велел убрать ход до малого и собрал на корме своих: Волка, Щукаря, Гнуса — и Некраса с ротных лодей, благо тот с утра перебрался ко мне за приказами.
— Слушайте наказ, и чтоб до последнего гребца дошёл. — Я говорил негромко, но на палубе стихло. — Мы не брать идём. Брать тут нечего и не у кого: воевать Крутцу не́чем, войско его — вот оно, у нас на лавках сидит. Мы идём свою власть ставить, а власть на пепелище не ставят, поэтому не жжём, не грабим. Кто хоть курицу со двора сведёт — тому я сам руку укорочу. По локоть.
— А коли стрельнут со стены? — спросил Гнус.
— Не стрельнут.
— Ну а вдруг?
— Гнус. — Я поглядел на него. — У них на стене бабы с дедами. Кто там стрельнёт — сторожа? Так они первые ворота откроют, им никто жалование не платит.
Некрас у борта хмыкнул в бороду, и сказал негромко, вроде как своим сапогам:
— Ну, слава богу. А то я уж гадал, к кому подписался.
— Не понял, — выгнул бровь Гнус.
— Да понял он всё, — Некрас мотнул головой на городец. — У нас про Кормчего в гриди чего только не брехали пока мы у города стояли. И что колдун, и что упырь речной, и что города под корень изводит. Я, грешным делом, половине верил. — Он повернулся ко мне и договорил прямо, глаза в глаза: — А ты, выходит, хозяин, а не душегуб. Хозяину служить проще. Спасибо, Кормчий.
— На здоровье. Иди к своим, готовь сходни.
И тут с передней лодьи заорали. Там, на лавках, поднимался возвращённый люд, крутецкие мужики, и они орали на стену, махали, лезли на борта, и кто-то уже сложил руки трубой:
— МАРЬЯ-А! Марья, я это! Живой я-а!
— Мамка-а! Мамк, глянь, тятька вернулся!
— Фрола не видали⁈ Фрол где, наши-и⁈
И стена ответила.
Сперва тонким, женским голосом, сорвавшимся на визг посреди слова, а потом десятком. Потом вся стена завыла, заголосила, замахала платками, и я увидел, как от ворот вниз, к пристани, по круче сыплется народ, а воротные створы разъезжаются сами собой, и никто их больше не держит.
Оборона Крутца пала, не начавшись.
— Н-да, — сказал Волк рядом. — А я уж думал, повоюем.
— Повоюешь ещё. — Я повёл потесью, правя к мосткам. — Твоя война выше по реке. Клещ! Швартуемся. Гридь на берег по десяткам, — не напирать, дай людям обняться.
Первая лодья ткнулась в мостки, и с неё горохом посыпались мужики — прямо в толпу и объятия. Пристань закипела: бабы висли на шеях, ребятня путалась в ногах. Седоусый, что вчера сказал «домой, стало быть», стоял на коленях посередь мостков и обнимал жену и двух девчонок.
Я сходил на берег последним, и по дороге к воротам толпа раздавалась передо мной — и смолкала.
Вблизи это было видно ясней, чем издали: они не знали, что я такое.
Про князя Крутец уже знал, это по разговорам и причитаниям понятно стало. Слух добежал раньше нас береговыми тропами, от рыбака к рыбаку. Дальше слух, надо думать, брехал уже на все лады — и про гром, и про меня.
И вот теперь этот самый привёз им живых мужей и сыновей. За такое меня, кажется, готовы были нести на руках. Только несли бы они того же человека, что их князя под топор выдал, — и как со мной быть, Крутец не ведал. Кланялись — и жались. Благодарили — и крестились. Одна старуха поймала мою руку, ткнулась губами — я руку убрал, не люблю такого.
У раскрытых ворот ждал тиун. Сухонький, лысый, с ключами на поясе, тряский весь. Рядом стоял поп в линялой рясе. Двое сторожевых, что сняли шеломы и держали их на сгибе руки. А чуть позади, у воротной тени, стояла женщина в тёмном платье, прямая, как древко, и держала за плечи двоих детей.
Княгиня, видимо. Вот с неё и начнём.
У ворот я остановился, и тиун согнулся так, что ключи звякнули о колено.
— Батюшка… кормилец… — Голос у него дрожал и рвался. — Мы люди смирные, мы противу тебя не… ты только скажи, чего надобно, мы всё…
— Разогнись. — Он разогнулся, но глядеть в глаза не смог, глядел в грудь. — Ты тиун?
— Тиун, батюшка. Онисимом звать. Двадцать лет при городце…
— Вот и служи дальше, Онисим. Городец живёт, как жил. Никого не трону, ничего не возьму без счёта. Спрос с тебя будет хозяйство держать и врать мне поменьше. Сдюжишь?
Он закивал так, что я испугался за его шею. Поп рядом осенил меня крестом то ли благословил, то ли отгородился. А я пошёл к воротной тени. К женщине в тёмном.
Она не двинулась мне навстречу ни на шаг. Стояла прямая, сухая, руки на плечах детей, и глядела на меня. Вот она-то глядела прямо в глаза.
Лет тридцать. Тёмный вдовий плат уже успела надеть. Лицо из тех, что в девках зовут пригожими, а к тридцати — твёрдыми. Под глазами залегла тень, но глаза сухие. Отплакала своё раньше или на людях слёз не носит — судя по осанке, второе.
Дети с ней — мальчик лет десяти и девочка младше. Девочка жалась к матери и глядела на меня, как на грозу из-под лавки. А мальчишка…
Мальчишка глядел, как я бы глядел в его годы на человека, убившего моего отца. В упор глядел, не мигая, с сухой белой ненавистью. Пальцы его комкали подол материного платья, и я понял — он бы кинулся. Прямо сейчас бы кинулся, с кулаками, если бы материна рука не лежала у него на плече.
— Княгиня, — сказал я.
— Была княгиня. — Голос у неё был сухой и какой-то стёртый. — Теперь кто — тебе видней. Ты нынче всем тут имена раздаёшь.
По толпе за моей спиной прошло и стихло. Смелая. Или всё равно ей уже.
— Имя у тебя своё есть, — сказал я. — Как звать?
Она помолчала. Не ждала такого вопроса.
— Предслава.
— Вот и будь Предславой, а не «была княгиня». Слушай меня, Предслава, я скажу один раз и при людях, чтоб после не перевирали. — Я говорил на весь двор, и двор замер. — Двор этот — твой. Живи с детьми, как жила. Кормление тебе с городца пойдёт, как вдове положено, — Онисим отпишет. Тебя, детей твоих, дом твой не тронет никто. Моё слово на этом.
Она глядела на меня, и в её глазах впервые шевельнулось недоверие. Так глядят на слишком хорошую цену, ища, где обман.
— А взамен? — спросила она тихо.
— А взамен ничего. Мне с баб и сирот брать нечего.
По мальчишке мои слова хлестнули, как прутом. Он дёрнулся под материной рукой, и его прорвало.
— Ты!.. — Голос сорвался на петуха, но он не остановился. — Ты моего отца убил! Ты!.. Вырасту — я тебя найду! Найду и убью, понял⁈ Понял⁈
— Ждан! — Мать рванула его к себе, закрывая собой, и впервые за весь разговор в её голосе прорезался страх.
Двор охнул. Тиун Онисим стал белее собственной лысины. Я слышал, как за спиной у меня кто-то из гридней потянул воздух сквозь зубы.
Мальчишка глядел на меня поверх материной руки — белый, трясущийся, с мокрыми от злости глазами — и ждал. И мать ждала, вцепившись в него. Весь двор тоже ждал, что сделает страшный человек с громом мальцу, который при всех пообещал его убить.
Я посмотрел ему в глаза.
— Как, говоришь, звать тебя? Ждан?
Он молчал, дышал рвано.
— Слушай меня, Ждан. Про отца твоего я тебе ничего говорить не стану. Ни худого, ни доброго. Не мне про него тебе рассказывать — вон, мать есть, она расскажет. Или люди расскажут. — Я говорил негромко, ему одному, но во дворе было так тихо, что слышали, поди, и на стене. — А что до «найду и убью» — то дело твоё, и слов твоих я у тебя не отнимаю. Мужчина сказал — мужчина в своём праве. Подрастёшь, выучишься держать оружие — приходи. Коли жив буду — сядем, поговорим. А там уж как выйдет.
