Речной князь 7 (СИ), стр. 2
Мальчишка моргнул. Такого ответа у него в голове не было — у него там был либо страх, либо плаха, а этого не было. Ненависть в глазах не ушла, но в неё вошло недоумение, а это уже трещина.
Я поднялся.
— Береги мать, Ждан. Ты теперь в доме старший мужчина — вот и служба тебе.
И пошёл дальше, не оглядываясь. Предслава смотрела мне вслед — я чувствовал этот взгляд лопатками. Что в нём было, я разбирать не стал.
Не моё дело. Моё дело — река.
Осматривали добро в княжьем гнезде до вечера.
Онисим водил меня по клетям и погребам сам и с каждым отпертым замком в нём прибавлялось спокойствия. Он ждал, что грести будут всё, а я велел писать. Луня ходил следом с берестой и вёл счёт — в столбцы, как я учил, — и тиун вскоре начал подсказывать ему сам, с азартом старого счетовода: «А вон в том углу, милок, ещё кади с прошлого году, пиши — три».
Добра было небогато. Казну Глеб выгреб на войну подчистую — в скрынях сиротело серебра горсти на две да лежали грамоты, которые я велел собрать в короб. Грамоты иной раз дороже серебра. Оружейная стояла полупустая. Всё годное ушло с князем и вернулось ко мне ещё на воде.
Зато хозяйство у городца оказалось справное, и вот его-то Глеб вычерпать не успел.
— Железа кричного — восемь пудов в кузне, — читал Луня по бересте. — Смолы варёной три бочки. Пеньки моток… мотков четыре. Зерна в амбарах…
— Зерно не трожь, — сказал я. — Зерно их, им сеять. Пиши в опись — и Онисиму под ответ. Возьмём немного смолы и пеньки, чтобы урона хозяйству не было. За это оставлю серебра по счёту, Онисим раздаст его за работу, кому положено.
— Как — раздашь? — Тиун захлопал глазами. — Ты ж… это ж твоё теперь, батюшка. По праву-то.
— По праву войны — моё. Только война кончилась, Онисим. — Я поглядел на него. — Дальше идёт хозяйство, а в хозяйстве за взятое платят, иначе в другой раз никто ковать не станет. Уразумел?
— Уразумел… — Он поглядел на меня искоса. — Чудно ты правишь, батюшка. У нас так не правили.
— Привыкайте. Я тебе ещё серебро князя твоего оставлю. Он выгреб все, ты сам видел, но сколько есть. На хозяйство, да может закупить чего потребуется.
Тиун икнул.
К вечеру сели в тиуновой избе решать кого оставить старшим. Я послал за Гудимом.
Старый сотник пришёл, пригнувшись под притолокой, сел, куда указали, и сидел прямо, положив на стол руки в шрамах. Со своими тремя десятками, что на юг не писались, он всю дорогу держался особняком, и я знал от Некраса, что старики меж собой уже всё поделили, кому что делать, и ждали только моего слова.
— Гудим. Ты на землю просился. Вот земля. — Я повёл рукой на оконце, за которым лежал Крутец. — Городец, волость, полторы сотни дворов по берегам. Сядешь старшим и твои три десятка. Спрос с тебя — порядок и река. Нужно чтоб застава стояла, дозор ходил и лихой человек мимо не шмыгнул. Онисим при тебе на хозяйстве. Воевать я вас не прошу, но набери себе дружину.
Гудим помолчал немного и ответил:
— Я под этим тыном родился, Кормчий. Под ним и помереть думал, только не так… не старшим. — Он поднял на меня глаза. — Ты ведаешь, что я Глебову отцу крест целовал? И Глебу целовал.
— Ведаю.
— И что ж — не боишься? Посадить на Глебов городец Глебова сотника?
— Не боюсь. — Я поглядел ему в глаза. — Ты роту дал — при всех. Человек, что до седых волос кресты не ломал, и роту не сломает. Был бы ты вертлявый — сидел бы ты у меня гребцом. Вертлявые в старшие не годятся.
Гудим усмехнулся — впервые на моей памяти, и рубец на пол-лица собрался складками.
— Складно судишь. — Он встал и разом заполнил собой пол-избы. — Добро, Кормчий. Сяду. Только уговор: княгиню с волчатами не замай… — он осёкся, — с детьми, то бишь.
— Уговор уже сделан. При всём дворе. Твоё дело — чтоб его никто не порушил, пока меня нет.
— Вот это по мне, — сказал Гудим. — Это устерегу.
Вышел я от тиуна уже в сумерках. Городец засыпал непривычно шумно — по дворам ещё гуляла радость возвращения. У пристани горели наши костры, и Гнус травил у огня байку про очередного сома в три сажени.
Я спустился к воде, положил ладонь на мостки — по привычке, на сон грядущий послушать реку.
И река принесла мне гостя.
Увидел я лёгкую лодчонку в куширях. Стояла она там, притаившись у берега. В таких кустах ночью нечего делать ни рыбаку, ни путнику. Значит, подошла в сумерках.
Только я её принялся разглядывать, как она выметнулась на чистую воду и пошла вверх в четыре весла.
Насмотрелись, стало быть. Сосчитали в сумерках флот, костры, стоянку — и побежали докладывать. А хозяин у верхних поворотов один.
Изяслав.
Я постоял, слушая, как тает наверху торопливый перестук вёсел. Гнаться ночью за лёгкой лодкой смешно, да и незачем. Пусть докладывают и князь узнает, что снизу пришёл флот под чёрным флагом. Посчитает, подумает и решит, выходить ли поглядеть самому.
Я тебе даже время на раздумья дам, князь. У меня по соседству ещё одно дело есть.
Глава 2
Наутро после Крутца я думал, что дойдём быстро.
Река думала иначе.
По моим прикидкам от Крутца до Твердцы было рукой подать: вон волока, вон приток, день хода. В той жизни у меня были карты с милями, лоции и лаг за кормой. В этой расстояние мерили словами «дён несколько, коли Бог даст», и я, дурак, считал это темнотой. А это была честность. Против течения, с гружёными по борта лодьями, с высадками — река тянулась и тянулась, поворот за поворотом, и к полудню второго дня я перестал спрашивать себя, скоро ли, и стал просто идти.
Местные Бога в долю берут не зря. У него тут, похоже, свой мыт — временем.
Зато берег платил разнообразием.
Сперва кончилась Глебова волость. Как-то резко оборвалась без межевого столба. Веси по берегам пошли реже, потом пропали вовсе, и с версту тянулся один лес да глубокие и старые бортные знаки на соснах. Это была спорная межа. Пустая полоса, которую никто не пашет, потому что за неё режутся — и потому на ней самые жирные борти.
Потом пошли лоскуты разной чужой земли.
Первым выгреб боярин. Мы его лодку услышали загодя — вернее, я услышал даром, а потом и остальные. С неё нам орал толстый мужик в добром кафтане. Он стоял на носу дощаника, махал шапкой и орал «дозвольте слово молвить» ещё саженей за сто. Дозволили. Боярин — Творимиром звался, вотчина о тридцати дворах по правому берегу — взобрался к нам, отдышался, поднёс хлеб и с ходу, не переводя духу, заложил всех соседей разом. И что князёк с Каменного ручья Глебу тайно овёс возил, и что попы с погоста мимо всякого мыта торгуют воском, и что на той стороне Изяславовы людишки в его, Творимировых, бортях озоруют.
— А ты сам-то чей будешь? — спросил я, когда он иссяк.
— А я, батюшка… — Он поморгал. — Я ничей. Я сам по себе, вотчинный. Глебу, правда, платил за тишину… так то не по любви, по нужде!
— Ну вот, а мне не плати. Ни по любви, ни по нужде.
— А… — Боярин открыл рот и закрыл. Такого поворота у него в голове не было. — А за тишину?
— А тишину я тебе даром дам. Вместе с советом. — Я наклонился к нему. — Про соседей ты мне сейчас складно пел. Так вот, Творимир: ежели ты и про меня кому так же запоёшь — я ведь узнаю. Река всё доносит.
Боярин с настила нашего съезжал спиной вперёд и кланялся до самой воды.
— Первый друг новой власти, — сказал Волк, глядя ему вслед. — Заметь, Кормчий: предатели всегда успевают первыми.
— На том и стоят.
За боярской вотчиной, у Каменного ручья, стоял княжий городец — три двора и тын. Ворота его заперли при нас со стуком, слышным через реку, с лязгом засова, и всей возможной решимостью. Над тыном заметались головы — и пропали. Городец приготовился к осаде.
— Гля, — восхитился Гнус. — Заперлись!
— От нас? — Бес привстал у борта, оглядел наш флот, потом тын. — От нас, что ль, заперлись⁈
Осаждать три двора я не собирался — я и хода сбавлять не собирался. Но Бес уже сложил руки трубой:
