Одиночество Сони и Санни, стр. 36
– Я, помню, как-то встречалась с твоей очаровательной мамой, – сказала Феруза, умолчав, что та запомнилась ей бушующей изнутри зловещей силой, когда снаружи все было прекрасно: прогретые солнцем склоны, медлительное жужжание отягощенных пыльцой пчел, бабочки-капустницы, выедающие ленты и бантики из листьев конских каштанов. – Жаль, не удалось познакомиться с твоим отцом. Какой невероятный брак заключили твои родители – совершенно как в романтической эпопее.
– Ну, в романтической эпопее это представили бы как триумф любви над расовыми различиями и жестокостями войны, а в реальной жизни все выглядело как катастрофическое недоразумение. Отец отправлялся в свои походы один, каждый раз все на дольше и дольше, часто мы месяцами не получали вестей. – Мама все смотрела на муравьиную реку, по глотку наслаждаясь терпким вкусом вина. – В тот год, когда мне исполнилось шестнадцать, он не вернулся. Мы не нашли никаких зацепок, кроме того, что он оставил дома свой амулет, сверхъестественное существо, которое называл Бадал-Баба и которое всегда брал с собой, а теперь не взял, будто не нуждался больше в его защите. Я все еще верю, что он живет там, в горах, и если я перееду в «Облачный коттедж», то вдруг он вернется. Смешно, конечно, в такое верить, но я верю.
Феруза снова наполнила стаканчики.
– Ты необыкновенная женщина, Сехер.
Мама прикрыла глаза.
– Да будет тебе!
– Нет, это правда. Ты необыкновенная и должна это знать и верить в это. В твоей жизни начинается новая глава, даже если ты сама этого не видишь. Знаешь, к зрелому возрасту я усвоила одну вещь: сильные люди – это те, кто кажутся слабыми, а те, кто кажутся сильными… Что ж, уверенность в себе обычно зиждется на удаче и на деньгах – ну, или на глупости. Я вот смотрю на женщин, которые уверены в своей безопасности, а следовательно, и в самих себе. Они читают лекции про феминизм и командуют слугами, которые пашут с рассвета до темноты, – и я знаю, что эти дамы не сдюжили бы и двух дней моей жизни, которая и есть разновидность того самого феминизма, когда ты бьешься до крови и только благодаря этому держишься на плаву, причем в той лишь степени, чтобы не захлебнуться вконец.
– Неужели так трудно справляться одной? – спросила Мама.
– Ужасно трудно, – ответила Феруза, – но если это необходимость, то какая разница, трудно или нет. И, что интересно, когда ты через это проходишь, не сделав ничего из того, чего ожидали от тебя другие или чего ты сама от себя ожидала, ты волшебным образом оказываешься на плаву. Ты не тонешь! Ты просто однажды становишься сама собой.
Феруза, родившаяся в богатом и прогрессивном семейном клане, не могла предвидеть, какие трудности выпадут на ее долю. Ее мать, Ясмина София Зебунисса, происходила от набоба Акбарпура, и хотя большая часть семьи уехала в Пакистан, ветвь Ферузы осталась. Эта часть ее родственников публично заявила, что не представляет себе другого дома, кроме дома своих предков, однако же в частном порядке, при каждой волне межконфессионального насилия все они задавались вопросом, не роковая ли то ошибка. Феруза порой не могла справиться со счетами, налогами, подключением газа, телефонными линиями, водоснабжением и вороватыми посыльными на скутерах, в довесок ко всем обязанностям руководителя некоммерческой организации, задача которой – улучшение положения женщин. Приходилось просить помощи у подруг, сознавая, что одинокие женщины без родни – всем обуза. Подруги переадресовывали просьбы своим мужьям, когда те были настроены на виски и жареные орешки-кешью, и очень скоро мужьям надоедало помогать племени одиноких женщин, и мужья, в свой черед, вымещали недовольство на женах. Но сильнее всего мужчин в Ферузе бесило не то, что приходится заниматься ее делами. Ее изысканная речь, вот что их доводило. Посмеивались они и над тем, как часто упоминала она, что год провела в Париже. И еще раздражало, как уверенно рассуждает она и о движении Халифат [28], и о сходстве между стамбульским дворцом Топкапы и Фатехпур-Сикри в Агре, и о рисунках Рембрандта, созданных под влиянием индийских миниатюр эпохи Великих Моголов.
По общему мнению, одинокой женщине следует быть признательной за всякого рода подмогу, которая ей перепадет. А уж женщина, принадлежащая к религиозному меньшинству, тем более должна выглядеть кроткой и патриотичной. И внешне Феруза держалась кротко, благодарно и патриотично; но внутри пылал гнев, пылал так глубоко, что никто никогда даже искры его не видел.
Заходящее солнце окутало мавзолеи охристой дымкой. Муравьев и летучих мышей прибыло. К тому времени, как Мама и Феруза наговорились и наразмышлялись и об общем, и каждая о своем, в воздухе повеяло жутью, из подземных гробниц выбрались смутные тени. Дамы поторопились вернуться туда, где сторож и водитель стояли возле «пежо», обмениваясь тревожными замечаниями, не слишком ли затянулся пикник.
Глава 17
Дальше такси проехать не могло, и Мама вышла из машины. Путь из Дели продлился изнурительных восемь часов. Апрельский вечер лежал на холмах Ландура. Свет, что падал на близкие лесистые холмы, казался пушистым и мягким, а свет, что падал на дальние обнаженные горы, – чистым, божественным. Между пиками Уттаракханда, Бандарпанчем на западе и Нанда-Деви на востоке, витал в воздухе призрак снега.
Крутой, укрытой кедрами и от этого сумрачной тропкой Мама спустилась к дому, который поганкой лепился к скале на полпути вниз по склону, и вошла в «Большое Облако», где на стенах так и висели покоробленные, потрескавшиеся картины ее отца, Зигфрида Барбье. Облака в обрамлении гор, горы, обрамленные облаками, – зловещие, взволнованные по колориту, картины сообщали ощущение изрезанности, изломанности внутреннего пространства.
Мулчанда, слугу, Мама нашла спящим на медной кровати Мехер, и кошка Бабаяга возлежала у него на голове русской ушанкой. Бабаяга вскочила, сверкнув из-под черной шерстки воинственным желтым глазом, и кинулась к Маме с воем, выражавшем скорее жалобу, чем приветствие. Домашней Бабаяга числилась только наполовину. Папашей ее был дикий кот, багарбил по-пенджабски, он в те дни, когда Мулчанд еще держал кур, таскал по ночам цыплят. Мулчанд кормил кур бархатцами, так что яичный желток получался цветом чистого золота, и каждого цыпленка оплакивал, как родного.
Старый слуга проснулся. «Я следил за порядком в доме», – так он объяснил то, что дрых в хозяйской постели. Мулчанд слов зря не тратил. Ему дозволялось делать все, как заблагорассудится, потому что он жил здесь дольше, чем Мама, и ухаживал за Маминой мамой, пока та не умерла. Когда он был нужен, Мамина мама вызванивала его в коровье ботало, и Мулчанд помогал ей дойти до ванной и даже купал ее, причем ни хозяйке, ни слуге не приходило в голову, что это ни в какие ворота.
Мулчанд ретировался на кухню, а потом, кашляя и сплевывая в окно, когда оно по пути попадалось, принес на подносе блюдо из Маминого детства. Она зачерпнула ложкой картофельный суп. На стене напротив, составляя ей компанию, висели семейные фотографии: они с Мехер, крошечные фигурки на лужайке, словно вырезанной из дикой природы, в бенгальских хлопковых сари в полоску за столом с фарфоровым чайником «Розенталь». Рядом свадебная фотография родителей, где жених и невеста на вид из абсолютно разных миров: мать в алом шелке, с безмятежной улыбкой героини какого-то непостижимого розыгрыша, космической шутки, а отец с рубиновой серьгой в ухе и с глазами, которые как голенького видят того, на кого смотрят, но в диалог не вступят, самого себя не раскроют. Еще на одном снимке семейство из четырех человек, все в баварских кожаных штанах едут верхом по дороге, лежащей выше древесных крон.
Фотографии эти уже в тот момент, когда их снимали, вызывали ностальгию по прошлому. Те, кто на них снят, тосковали по этому месту, даже в нем тогда находясь; тосковали по тому моменту, который в тот момент проживали; по самим себе тосковали. У них были все основания так это ощущать. Длиться долго такое никак не могло.
