Музыкальные страдания, стр. 7

Слышал, что есть старинный закон, который запрещает шутливым мастеровым селиться рядом с учеными. Отчего же бедные, угнетенные композиторы, которые должны еще извлекать из своего вдохновения золото для того, чтобы дольше протягивать нить своего существования, не могут применять этот закон к себе, изгоняя из своего соседства крикливые глотки и дудильщиков? Что бы сказал художник, если бы в то время, как он рисует свой идеал, перед ним поставили разные хари? Если он закроет глаза, то, по крайней мере, может без помехи следить за своим образом в фантазии; но вата в ушах не помогает, убийственные звуки все-таки слышны; а идеи, идеи! То они поют, то играет валторна и так далее – великолепнейшие идеи летят к черту!

Я исписал весь лист; на белом пространстве, оставшемся от названия пьесы, я хочу еще отметить, почему я тысячу раз обещал себе не позволять больше мучить себя у тайного советника и почему тысячу раз нарушал я это обещание. Виною этому, конечно, восхитительная племянница Редерлейна, прикрепившая меня к этому дому нитями, которые связало искусство. Кто хоть раз имел счастье слышать в исполнении фрейлейн Амалии заключительную сцену «Армиды» Глюка или большую сцену донны Анны из «Дон Жуана» [45], тот поймет, что час, проведенный с нею у фортепьяно, проливает небесный бальзам на раны, наносимые в течение дня всевозможными диссонансами несчастному учителю музыки. Редерлейн, который не верит ни в бессмертие души, ни в музыкальный размер, считает ее совершенно непригодной для высшего существования в чайном обществе, так как она не желает в нем петь и затем поет перед обыкновеннейшими людьми, как, например, перед простыми музыкантами, со старанием, которое никуда не годится: длинные, выдержанные, звенящие гармонические ноты, которые возносят меня на небеса, она, по мнению Редерлейна, подслушала у соловья, у этой бессмысленной твари, живущей в лесу и не желающей подчиниться осмысленному царю природы – человеку. Она так далеко доводит отсутствие предрассудков, что иногда заставляет аккомпанировать себе на скрипке Готлиба, когда играет бетховенские или моцартовские сонаты, от которых не поумнеет ни один чайный или карточный господин.

Последний стакан бургундского выпит. Готлиб задувает свечи и, по-видимому, удивляется моему писанию. Совершенно понятно, что ценят этого Готлиба, которому только шестнадцать лет. Это дивный, глубокий талант. Зачем так рано умер его папаша, заставный писарь, и нужно ли было опекуну одевать юношу в ливрею? Когда здесь был Роде [46], Готлиб слушал из передней, приложив ухо к двери, ведущей в залу, и играл по целым ночам; весь день он ходил задумчивый и погруженный в себя, и красное пятно на его левой щеке есть несомненный отпечаток солитера на пальце редерлейновской руки, которая наподобие того, как легким щекотанием выводят из состояния сомнамбулизма, вполне основательно думала произвести то же самое действие посредством сильных ударов. Между прочим я дал Готлибу сонаты Корелли [47]. Тогда он стал свирепствовать на чердаке среди мышей, поселившихся в старом эстерлейновском [48] фортепьяно, и, добившись того, что ни одной не осталось в живых, с позволения Редерлейна перетащил инструмент в свою маленькую комнатку. «Сбрось это проклятое лакейское платье, мой честный Готлиб! И тогда через несколько лет я прижму тебя к сердцу, как славного художника, которым ты можешь быть с твоим чудным талантом и глубоким пониманием искусства». В то время как я говорил эти слова, Готлиб стоял за мной и вытирал слезы. Я молча пожал ему руку, мы поднялись наверх и стали играть сонаты Корелли.

1810

2. Ombra adorata [49]

Рассказ в переводе Марии Андреевны Бекетовой

Музыкальные страдания - i_008.jpg

Есть в музыке что-то неизъяснимо чудесное! Как мало проник человек в ее глубокие тайны! Не живет ли она в груди самого человека, наполняя его душу своими благодатными образами так, что весь дух его обращается к ним и новая, просветленная жизнь уже здесь отрывает его от водоворота и угнетающей муки земного существования? Да, какая-то божественная сила проникает в него и, с детски набожным чувством отдаваясь тому, что возбуждает в нем его дух, он начинает говорить языком неведомого романтического царства духов и, подобно ученику, громко читающему волшебную книгу мастера [50], бессознательно вызывает из души своей те дивные образы, сияющими хороводами несущиеся через жизнь, которые наполняют всякого, кто их видит, бесконечной, невыразимой тоской стремления.

Как сжималась моя грудь, когда я вошел в концертную залу. Как я был подавлен гнетом тех ничтожных мелочей, которые, как ядовитые, жалящие гады, преследуют и мучают в этой жалкой жизни людей, и в особенности художников, так как часто им хотелось бы покончить с этими вечно язвящими муками одним сильным ударом, избавляющим навсегда от всякой земной скорби. Ты понял унылый взгляд, который я бросил тебе, верный друг: тысячу раз благодарю тебя за то, что ты занял мое место у фортепьяно в то время, как я искал самый темный угол во всей зале. Какую отговорку нашел ты? Как удалось тебе устроить так, что вместо большой C-moll’ной бетховенской увертюры сыграли короткую, незначительную увертюру композитора, не дошедшего еще до мастерства? И за это благодарю тебя из глубины моего сердца. Что сталось бы со мной, если бы ко мне, почти раздавленному земными скорбями, которые обрушились на меня за последнее время, вдруг приступил могучий дух Бетховена и в жарких объятиях, подобных расплавленному металлу, унес бы в царство неизмеримого и необъятного, открываемое его гремящими звуками?

Когда увертюра в детском ликовании закончилась трубами и литаврами, наступила спокойная пауза как бы в ожидании чего-то важного. Это меня облегчило, я закрыл глаза и, ища в душе более приятных образов, чем те, которые меня только что окружали, забыл о концерте, а вместе с тем, конечно, и о его программе, которая была мне известна. Пауза длилась довольно долго, и вот наконец начался ритурнель [51] какой-то арии. Это было очень нежно, и простыми, но в глубину души проникавшими звуками, казалось, говорило о стремлении, в котором благочестивое чувство возносится к небу, находя там все дорогое, что у него отнято. И вот, как небесный свет, просиял из оркестра чистый, звенящий женский голос:

Tranquillo io sono, fra poco teco saro, mia vita! [52]

Кто опишет то чувство, которое меня пронизало? Скорбь, снедавшая мне душу, растаяла в унылом стремлении, пролившем небесный бальзам на все мои раны. Все было забыто, и я, восхищенный, внимал только звукам, которые лились на меня, утешая, точно будто исходя из другого мира.

Тема арии «Ombra adorata» так же проста, как и речитатив, за которым она следует, но она также задушевна и также проникновенно говорит сердцу о состоянии души, которая возносится над земной скорбью в блаженной надежде увидеть в лучшем и высшем мире исполнение всего, что обещано. Как в этом простом сочинении все безыскусственно и натурально следует одно за другим; предложения движутся только в тонике [53] и доминанте [54]; никаких резких переходов, никаких изысканных фигур, песня течет, как серебристый ручей меж сияющими цветами. Но разве не нужна была мастеру именно волшебная тайна, чтобы придать простейшей мелодии самой безыскусственной структуры эту невыразимую силу непобедимой власти над каждым чувствительным сердцем? В удивительно светлых и ясных украшениях мелодии душа несется на быстрых крыльях через сияющие облака; это громкое ликование просветленных духов.