Товарищ военврач V (СИ), стр. 48

Здесь многие читали «Чапаева» за авторством Дмитрия Андреевича Фурманова. Я знал несколько десятков анекдотов про них обоих, как и все мои ровесники в двадцатом веке. Тут же знали про бои с казаками за Лбищенск, вторую уральскую столицу. В той книге была пара эпизодов, где белогвардейцы, контрреволюционеры пытались террором, в том числе пытками, устрашить красноармейцев, но добились того, что бойцы наоборот сражались до последней капли крови, не сдаваясь в плен живыми. Но я знал и то, во что всё это превратилось потом, на очередном витке спирали-истории. Я видел девочек-волонтёров, что приезжали к «ленточке», чтобы помочь бойцам справиться с ПТСР. Видел, во что превращались некоторые из тех студенток-психологов после первого, единственного дня в госпитале. Помнил глаза пацанов, которых наши «спецы» достали оттуда. Видел в этих глазах безумие и смерть. Потому что бывают травмы, после которых случается стрессовое расстройство. А бывает то, после чего не восстановиться, даже с самыми современными и эффективными препаратами и методиками. Потому что восстанавливаться там нечему. И в палатах лежали живые трупы.

«Как же я могу ему помочь после всего…» — рыдала, билась в моих руках психологиня, приехавшая «лечить и спасать». «Ты себе сперва помоги» — только и мог сказать ей я. Мы, хирурги и травматологи, лечили тела. Даже не так — мы сохраняли в них жизни. Души — не наш профиль. Но я насмотрелся с лихвой на тех, кому мне удавалось спасти жизнь, но не запытанную, до смерти замученную душу. Которая убивала и тело, и тех, кто был рядом. Война — иногда больно. Очень часто — грязно. И всегда страшно, очень страшно. И особенно — тем, что для многих из тех, кого она коснулась, война не кончалась никогда.

— Всё будет хорошо, родная, — я старался быть уверенным. — Мы с тобой врачи.

— Да толку-то, — вскинулась было она.

— Тут главное не то, что врачи, а что мы с тобой. И так будет дальше, — слова будто сами нашлись. Тяжёлые, неловкие, но зато предельно искренние. — Это война, Оксан. Тут очень много плохого, страшного, невозможного. Но это нужно просто перетерпеть, как бы ни было плохо.

Она смотрела на меня, широко распахнув серые глаза с солнечными ободками вокруг зрачков, в которых плясал огонёк керосинки. Она очень хотела верить.

— Мы просто устали. Устали умирать сами, устали хоронить друг друга. Это тяжело, родная. Вторую войну подряд — тебе, первую — мне. Но кто сдался — тот погиб. Тут не бывает по-другому. И будь ты хоть трижды железной Оксаной Палной, нужно просто иногда переключаться на что-то. Что-то простое и понятное, нестрашное. Вот свет, вот кофе, вот музыка. Это наш дом. И сколько бы это всё не продлилось, каждый миг — наш, и мы с тобой. Веришь?

— Верю, — эхом прошептала она.

— У нас с тобой семья, Оксь, настоящая. И ты, и я от этого давно отвыкли, поэтому сперва сами себе не верили, а потом начали изо всех сил бояться потерять это наше нечаянное счастье. А тут что ни день — то куча шансов: то бандиты, то шпионы, то бомбят, то на самолётах катают над зенитками… Но мы вместе, и будем вместе до самого конца, когда бы он не наступил. Я всегда буду с тобой. Веришь?

— Да… — глаза её светились. Но это были уже другие слёзы.

— Вот и верь. И кофе пей — остынет, — кивнул я на кружку.

— Остыл уже… Как ты странно говоришь, Вань. Будто три жизни прожил, всё знаешь, всё видел…

— Неа, — отмахнулся я. — Просто я физику в школе учил.

— А причём тут физика? — она даже растерялась, захлопав длинными ресницами.

— Ну как же? — учительским тоном начал я. — Вот вокруг нас война: холод, голод, вши и прочая зараза. И если постоянно находиться в этом холоде и думать только о нём — непременно помрёшь. Околеешь. Потому что на таком морозе и железо лопается, и даже стальные люди, типа тебя. А ведь ты же у меня ещё и горячая…

Комплимент был, признаю́, сомнительный, конечно, но она опустила глаза и даже чуть покраснела.

— Вот! А с такого перепада температур любого поведёт! — уверенно кивнул я.

— Вот ты б… Бойль-Мариотт! — резко подняла голову она. И в серых озёрах показались те самые долгожданные чёртики.

— Скорее, Гук, — продолжая тематику, улыбнулся я. — Помнишь закон его? Про силу упругости?

— Ты деликатен, как утюг, Николин! Ты на что намекаешь? — изогнула она бровь. Слёз в глазах уже не было и в помине.

— Да упаси Бог! Я прямо говорю, безо всяких намёков! — излишне энергично получилось возмутиться, как и хотел. — Против деформации работает сила упругости. Деформации разные бывают, от лёгких до катастрофических. Но тут главное — вовремя вспомнить про упругость!

Я с видом учёного лектора поднял палец. А потом передвинул иголку патефона на начало пластинки, ставя фокстрот заново. И, когда обернулся, увидел в глазах жены именно то, на что и рассчитывал.

— Закон Гука, говоришь? Как там было… Что-то про твёрдость и удлинение тела? — она сглотнула и провела рукой по груди.

— Ого! А у нас тут, я смотрю, образовался кандидат в отличницы? — улыбнулся я.

— Лучший и единственный кандидат! По боевой и политической! — она гордо вскинула нос.

— Тогда пошли зачёт сдавать, боевая ты моя. И политическая.

— По удлинению тела?

— Ага. А ещё по твёрдости и упругости!

Утром я катил её, весёлую и румяную, к воротам госпиталя. Рядом шёл Лёха, мальцевский парень. Коля отпросился с самого ранья в областную, к жене и сыну — Зина раздобыла где-то козьего молока, а ещё, там же, наверное, козьего пуху, и к нему — спицы. Откуда Плетнёва прознала о том, что Лида любит и умеет вязать, я не имел понятия, но в том, что мелкая моторика пойдёт ей только на пользу, не сомневался. А всякие там чепчики-пинетки будут очень кстати и малышу. Которого Коля записал в метриках, как Ивана Николаевича Чарного, поставив меня перед фактом. Светясь при этом, как тут говорили, «на сто свечей».

Во дворе было многолюдно, видно, что пришла если не вся наша сотня, то никак не меньше трёх четвертей. И народ всё продолжал подтягиваться, здороваясь, смеясь негромко в осенних утренних сумерках. Я видел, как говорила с другими женщинами Ольга Шиханова, помахавшая мне рукой, чем вызвала приступ многозначительного кашля у Оксаны. Видел, как оживлённо беседовали, склонившись над записями, тот пожилой военврач Боков из Куйбышева и Слава Коркунов, сидевшие на лавочке под старым клёном. Как смотрели за этим людским если не морем, то точно приличным озерцом с крыльца Покровский и Завиленский, словно капитан и боцман на мостике. И я не рискнул бы угадывать, кто именно был из них капитаном.

Мы почти добрались до крыльца, кивая недавним знакомым и перешучиваясь с давними. И в это время сзади коротко вякнул клаксон легковушки. Я обернулся.

Во двор въезжала чёрная Эмка. За рулём был незнакомый мне боец, и за стёклами не было видно ни звания, ни даже лица особо. Машина остановилась, и с заднего сиденья вышел Александр Васильевич Матросов, зам начальника облуправления милиции. Я нахмурился. А на руку, что сильнее сжала рукоять кресла, легла ладонь Оксаны. И пальцы её были ледяными и жёсткими. Всего на секунду, но эта секунда ужаса моей женщины не добавила мне ни позитива, ни здравомыслия.

Вторым из машины выбрался незнакомый мне мужчина, годам к тридцати, наверное, без головного убора, коротко стриженый, русоволосый, с густой сединой на висках. И с шикарными, явно ухоженными усами, тоже с проседью. Не подвитыми, по странной моде некоторых барберов, пижонскими кольцами, не квадратиком-щёточкой над губой, как у Чаплина или товарища Ворошилова, а прямо вот настоящими, казачьими, стрелами вразлёт. Росту усатый был приличного, в плечах широк, глаза имел с прищуром, но каким-то одновременно озорным, хитрым, шалым и грозным. На покрытой щетиной щеке был заметен шрам, кажется, от ножевого или даже сабельного, а на шинели — синие кавалерийские петлицы с чёрным кантом, на которых я различил по одной «шпале» и чаши со змеями. Военврач третьего ранга. Безоружный. Оригинальнее всего смотрелась почему-то «будёновка», заложенная за поясной ремень.