Товарищ военврач V (СИ), стр. 47

— Что «наоборот»? — снова вздрогнул хороший врач, опытный организатор. Мой сосед и друг.

— Не попадём в историю, а выпадем из неё. Напрочь, — пояснил я, не скрывая от него правду. — А я не готов. У меня жена молодая и работы выше башки. И пластинки, вон, новые, не слушанные ещё…

Покровский моргнул дважды, посмотрев на меня и на упомянутые мной грампластинки. И кивнул, протягивая мне руку. Я пожал её, скрепляя нашу молчаливую договорённость. Или принимая его обещание «быть за меня».

Патефон я нёс в левой руке, очень надеясь на то, что нам с ним повезёт добраться до дома без потерь. Денёк выдался такой, что приличных слов как-то на ум не шло ни единого, зато нецензурные аж приплясывали за зубами. И споткнись я, услышь неожиданный звук или увидь случайно выскочившего навстречу человека — вылетело бы точно не «Ух ты» или «Батюшки»… Но везло, пока везло. Коридоры школы были пустыми, если не считать молчаливых красноармейцев, кивавших мне, когда я проходил мимо. Готов поручиться — из них я видел раньше максимум двоих, остальные точно были незнакомыми.

В голове крутились фразы из разговоров с Покровским и Завиленским. Например, о том, почему такое странное число курсантов выбрала партия — сто двадцать три. Оказалось, что ещё вчера вечером их было сто двадцать пять, но на подъезде к Тамбову, прямо в вагоне, один надумал приставать к женщине, а второй вступился за неё. И в результате первый оказался в областной, она же земская-губернская, а второй уехал на улицу Энгельса, но не к Березину, а к Матросову — милиция располагалась там же. Но мне и прочему педсоставу и без этих двоих работы наверняка хватит, тут двое погоды точно не сделают

Дома горел свет. С улицы этого, конечно, видно не было, но открыв входную дверь, увидел и даже будто кожей почувствовал тёплые оранжевые лучи с кухни. Стянул сапоги и побрёл туда.

Оксана сидела на своём колёсном троне, глядя в окно. Странно это смотрелось, потому что оно было затянуто тяжёлыми шторами светомаскировки. И плечи её подрагивали.

— Я дома, радость моя, — негромко сказал я, подходя ближе.

Она опустила руки, берясь за обода колёс. По моей просьбе к ним приварили обручи из хромированной трубки, как у привычных мне инвалидных колясок, и теперь жена могла двигаться, не боясь запачкать рук.

Одно колесо крутанулось вперёд, второе — назад, разворачивая резное креслице с бархатом и позолотой. Но смотрел я не на мебель, а на лицо жены, красное и опухшее от слёз.

— Что? — хрипло вырвалось из горла. Я был уже рядом, присев и взяв её ладони в свои.

— Прости меня, Ваня… Прости… — судорожно всхлипнула она.

Глава 23

Время не лечит

— Что случилось?

Ничего умнее спросить я не придумал. Но простые, пусть и совершенно идиотские, слова сработали неожиданно, вызвав настоящий взрыв рыданий.

— Милая, ну что, что такое⁈

Я обнимал жену бережно, стараясь заглянуть ей в глаза. Но серые озёра скрылись под опущенными веками, из-под которых текли ручьями слёзы. Горючие или горячие — не помню точно, как там правильно было по книжкам-сказкам. Но по внешней картине это был самый настоящий истерический припадок. Бороться с которыми в этом времени рекомендовали тряской за плечи, так, чтоб голова болталась, пощёчинами или нюхательной солью. Хотя нет, соль была пораньше, кажется. В моём времени предписывались регулярные и длительные сессии с психологами, курсы мощных транквилизаторов и антидепрессантов. Но только нам ни один из этих вариантов не подходил. Бить и трясти женщин было не в моих правилах, а до первых профильных таблеток ещё лет десять или даже больше. Поэтому ничего лучше, чем поцеловать жену, на ум мне как-то не пришло.

Она сперва слабо пыталась оттолкнуть меня, но потом обняла крепко, прижавшись к моей груди. И рыдания начали стихать.

— Прости, Ваня…

— Да прощу, конечно, — гладя её по плечам, негромко сказал я. — И даже спрашивать не стану, за что именно. Уже простил. Веришь? Обещала верить, помнишь?

— Помню, — она утирала слёзы тыльными сторонами кистей. Пальцы дрожали, как и губы, как и подбородок.

— Вот и верь тогда! Простил. Только не плачь.

— Не буду. Я не знаю, что такое нашло на меня, Вань, — как-то особенно жалобно вздохнула она, содрогнувшись всем телом. — Как дура ведь вела себя, как капризная истеричка. Сроду такого не бывало со мной, Вань… Правда, ума ведь не приложу, что такое…

— Я зато приложу, — буркнул я. — Ну-ка, погоди…

— Чего? — дёрнулась нервно жена, моя стальная Оксана.

— Сейчас…

Я поднялся. Сперва раскочегарил керогаз, поставив котелок с водой, потом установил на столе голубой чемоданчик с патефоном и бережно положил рядом яркие картонные конверты с пластинками. Здесь они были хрупкими и дорогими, эти чёрные музыкальные круги. Как покой и счастье.

— Откуда⁈. — ахнула жена.

— Да примерно оттуда же, — пробормотал я, рассматривая их. Делая вид, что состояние её меня уже вовсе не интересует. Переключая внимание — сперва на керогаз, потом на шаркнувшую и пристукнувшую звонко по полу табуретку, крашеную какой-то идиотской блёкло-голубой краской. Потом на жестянку с кофе, которую открыл нарочно громко. И теперь вот на яркие картинки. Зрение, слух, обоняние — чем больше систем задействовано, тем тяжелее фиксировать внимание на том, что было причиной истерики.

Так, Юрьева, Козин, Лещенко… Набор был практически тот же, что и в комплекте к первому в нашей жизни патефону. Но были тут и две новых. Оркестр ГАБТ СССР предлагал под управлением товарища Мелик-Пашаева предлагал «Авиационный марш» и «Интернационал». Патриотично, конечно, но не своевременно. Изабеллу Юрьеву мы часто слушали и так. Козин, при всём моём к нему уважении, сейчас тоже не годился — и так глаза у жены на мокром месте, а тут ещё его «Осень, туманное утро…». Нет уж. И Пётр Лещенко, которого я совершенно не помнил из той, первой, жизни, а послушав тут, узнал с удивлением музыку из фильма «Ликвидация», которую так проникновенно и неожиданно энергично исполняла там, в послевоенной Одессе, какая-то взрослая гражданка с химией и золотыми зубами. «Всё, что было, всё уплыло» — нет, тоже вообще не ко времени.

Последней оказалась пластинка с надписью «Ансамбль „АМА-джаз“ Александра Цфасмана». Вот это в самый раз. Пусть моё утомлённое солнце слушает одноимённое танго. Слова там, конечно, тоже душещипательные вполне, но нам сейчас пока точно не до лирики…

Звуки музыки не только позволяли нам говорить, условно не опасаясь прослушки. Знакомая мелодия и аромат свежесваренного кофе, кажется, успокоили её чуть лучше. Или это было накопительное действие поцелуя? Не знаю, не терапевт я. Мне проще резать по-живому. Тем более, что вся эта картина, пожалуй, именно такой и была.

Щитовой барак. В Тамбове. Поздний ноябрь сорок первого. Заплаканная жена и остро-ностальгические ретро-шлягеры. И война, Великая война. Та, память о которой будет жива в каждой семье и через двадцать, и через полсотни лет. А через семьдесят с небольшим выяснится, что у многих та память окажется на исходе. И история снова сделает спираль…

Я смотрел на то, как в свете керосиновой лампы держала в ладонях с натянутыми на них рукавами эмалированную кружку с чёрным кофе светлая женщина с припухшими от слёз серыми глазами. И прекрасно понимал, что же произошло, что случилось с ней. Возможно, даже лучше неё самой, потому что молодому военврачу Ване Николину, молодому внешне, хоть и с заметной уже сединой, с глубокими складками меж бровей и от носа к губам, было не двадцать четыре года, а гораздо больше. И это была не первая моя война. И насмотрелся я за прошлую жизнь такого, о чём моей железной Оксане Палне, смотревшей на меня виновато, не стоило и думать. И здесь я один знал про то, что впереди ждали ещё долгие годы ужаса и боли. Что зверства фашистов, о которых сдавленным голосом, но очень кратко, говорил товарищ Левитан — это только начало.