Ведьмы графства Эссекс, стр. 40

Хопкинс снимает шляпу и ставит фонарь на алтарь.

– Что вы знаете о святой Елене? – спрашивает он, подтаскивая из угла опрокинутый табурет и пустой ящик. – Садитесь, – приказывает он, подталкивая меня к нему.

Святые. Это тест.

– Я ничего не знаю о святой Елене, сэр. В священных писаниях нет упоминаний о ней, сэр, насколько я помню.

Я послушно сажусь на ящик у алтаря. В часовне холодно, и каменный свод, будто пересмешник, вторит моим голосом – Я ничего не знаю о святой Елене, сэр. Я понимаю, что, сама того не осознавая, держусь за запястья, – настолько я привыкла к тяжести оков. Без них я чувствую себя обнаженной; тем временем Разоблачитель ведьм вглядывается в мое грязное лицо.

– Она была матерью императора – первого императора, который отказался от языческой веры своих предков и принял единственно истинного Бога, – объясняет он с живостью и, что любопытно, будто не считает меня глупышкой. – Говорят, что она построила эту самую часовню. Я подумал, что, возможно, вы захотите помолиться, пока мы здесь?

Еще одна проверка. Я оглядываю грубую каменную кладку и облупившуюся штукатурку и пожимаю плечами.

– Мне не нужно посещать часовню или церковь, чтобы молиться, сэр, – отвечаю я колко. – Бог повсюду.

Рот Хопкинса складывается в знакомую гримасу.

– Совершенно верно, – отвечает он. – Тогда еда?

Он вынимает из-под плаща промасленный пакет из оберточной бумаги и раскрывает его на алтаре. Румяные, толсто нарезанные ломтики ветчины и клин сыра. Я чувствую, как мой пересохший рот наполняется слюной от одного только запаха, и с жадностью набрасываюсь на это угощение, раздирая мясо голыми грязными пальцами. Наверное, я выгляжу словно волк, но я слишком голодна, чтобы заботиться об этом.

Хопкинс наблюдает с отстраненным интересом. Я замечаю, что он наблюдает движения моих пальцев – как они попадают в рот, двигаются около рта. О, соблазнение.

– Я боялась, что вы пришли отвести меня на суд, сэр, – говорю я, проглотив пищу.

– На суд? Нет, – отвечает Хопкинс. – Вас будут судить на летних слушаниях.

Когда нас арестовали и конвоировали, был конец марта. Сейчас, должно быть, уже почти июнь. Летние слушания должны состояться очень скоро – считаные дни. Я чувствую внезапный приступ тошноты, который тут же прекращается, потому что Хопкинс продолжает: «…на следующих летних слушаниях».

Значит, нам придется ждать год или больше.

– И нас будут держать в замке? – спрашиваю я, в моем голосе сквозит возмущение, несмотря на все мои усилия сохранять сдержанность и казаться послушной.

Он смотрит на меня. Кивает. Достает маленькую записную книжку в кожаном переплете и карандаш и кладет их на алтарь.

Вот так. У тех, в чьей власти судить наш случай и вынести решение по данному вопросу, есть дела поважнее. Ведьмы из Мэннингтри ниже внимания таких высоких особ, и Мэтью Хопкинс, обычный деревенский джентльмен, тоже. Видно, что его это задевает.

Я вытираю губы тыльной стороной ладони.

– Это очень долгий срок для закованных в кандалы, сэр, – говорю я. – Наверху – тюремная лихорадка, а матушка Кларк уже совсем слаба…

Он поднимает руку, призывая к молчанию, он всегда так делает. Снова надевает улыбку.

– Возможно, вы в самом деле благословенны этими оковами, – говорит он, – потому что подобные испытания приближают нас к Богу, в Его бесконечной милости. Вдали от любых искушений человек более готов умолять Господа указать ему на его грехи и с ясным разумом покаяться. Воистину, – продолжает он, – не думаю, что есть на этом свете мужчина или женщина, чья душа не выиграла бы от столь… сосредоточенного периода размышлений. Ибо Господь есть Дух, а где Дух Господень, там свобода.

Я наблюдаю за ним, пока он говорит все это, и не вижу ничего, кроме пустоты.

Где он прячет себя? Кто такой Мэтью Хопкинс на самом деле? Была ли у него мать? Жива ли она и знает ли она своего сына? Что заставляет его смеяться? Приходили ли ангелы ночью с ножами из серебряного стекла, чтобы вырвать его корчащееся смертное сердце и унести прочь?

– Да, – говорю я. – Я буду молить Бога.

Он прижимает карандаш к чистой странице.

– Итак, – говорит он. – В доме, который вы делите с матерью, жил кот. Большой, песочного цвета.

– Уксусный Том.

Мелькнуло обмякшее тело, хромая лапа, рыжая шерсть. Однажды у нас был кот. Кот в доме, свернувшийся калачиком у огня. Как мало я ценила эту незатейливую милоту, эти простые человеческие вещи.

– Уксусный Том, – повторяет Хопкинс, неразборчиво стенографируя. Стенография – впервые за столько недель в моем бодрствующем сознании возникает Джон Идс в нарядном синем дублете, с потрепанной кожаной папкой под мышкой.

– Ваша мать крестила этого кота? – спрашивает Хопкинс. – Или проводила над ним иные таинства, например с елеем?

– Не думаю, что Том дал бы подвергнуть себя помазанию, сэр.

– Откуда взялся этот кот? – спрашивает Хопкинс; линия рта прямая, как лондонская дорога. Я отвечаю, что не знаю. Что помню его еще котенком. Что Том был у нас, сколько я себя помню. Карандаш Хопкинса резко останавливается, и Хопкинс смотрит на меня.

– Сколько вы себя помните, говорите? Необычное долголетие для кота, вы не находите?

– Это лишь оборот речи, сэр, – я пожимаю плечами. У меня нет сил на эти игры. – Вы считаете его бесом, сэр, – фамильяром, как вы их называете. Но это был обычный кот. На самом деле хорошо ловил мышей. Любил свернуться калачиком на солнышке, как и все кошки.

Хопкинс качает головой, как бы говоря: возможно, так, а возможно, и нет, затем ловко переворачивает страницу и роется в своей наплечной сумке. На этот раз он достает два действительно особенных предмета и кладет их рядышком на алтарь, прямо на жирную бумагу. Это две куколки, размером с ладонь, одна похожа на женщину, другая – на мужчину, в миниатюрных шляпах и платьях, лица выцарапаны на восковых головах. Из-под крошечного чепчика куклы-девочки торчит клочок желтого конского волоса, а в ее перевязанную лентой талию воткнута швейная игла. Показывая мне эти фигурки, он следит за выражением моего лица.

– Вы узнаете их? – спрашивает он.

– Нет, – говорю я ему. Но мой желудок сжимается, потому что эти изображения сделаны с определенной целью, и они сделаны где-то в Мэннингтри или поблизости, раз уж Хопкинс показывает их мне.

– Как по-вашему, есть ли в них сходство с каким-то конкретным человеком? – спрашивает он.

Я опускаю взгляд на лица фигурок с их похабными бескровными улыбочками. Они напоминают мне об Англии – и, следовательно, о смерти.

– Они напоминают кого угодно, – говорю я.

– А эта, в частности? – он берет куклу-девочку в руку и держит ее передо мной, взбивая большим пальцем пучок желтых конских волос.

– У Джудит рыжие волосы, – говорю я.

Его улыбка становится шире, и я не сразу понимаю причину. А потом догадываюсь, что дала ему что-то. По его лицу видно, что я дала то, чего он желал. Пара кусков ветчины, любезное обхождение, и он заставил меня забыть, что я в одной лодке с гадюками. В наказание я резко чиркаю пальцами по нежной коже запястья. Не кто иной, как господин Идс рассказал мне о том, что Джудит Мун околдовали, в ту самую ночь, когда это якобы стало явным. Идс, Стерн и Хопкинс – кто еще мог знать? Никто. И теперь я показала Хопкинсу, что я знаю. И он сам не говорил мне, и Стерн тем более, так что только вопрос времени, когда он догадается о том, кто это сделал, и о том, что для того, чтобы сообщить мне эту новость, Идс должен был встретиться со мной, и о том, что мы делали, когда встретились…

– Джудит Мун? Нет, – он кладет куколку назад, рядом с ее неподвижным братом. – Нет, – пауза. – Хотя интересно, что вы упомянули ее. Нет. Я имел в виду госпожу Харт. Она носила ребенка, когда вы в последний раз были в Мэннингтри… – Он вовремя спохватывается, что нужно спрятать улыбку и притвориться, что все это не доставляет ему удовольствия. – У нее случился выкидыш, около двух недель назад. Сын.