Ловелас. Том 8 (СИ), стр. 34
Журналисты встали, собрались уже выходить. А я изобразил из себя Мюллера из Семнадцати мгновений:
— Хью, задержись.
Глава 20
Репортеры ушли, Хефнер вернулся к столу для совещаний, я приземлился во главе.
— Сядь, — сказал я. — Надо кое-что выяснить.
Он занял место рядом, я покрутил в пальцах стакан — виски там уже почти не было, только тающий лед.
— Хью. Ты доволен работой в Херст корп.?
— В каком смысле?
— В прямом. Прежде чем отправлять тебя в Союз, мне надо понять как в целом у тебя идут дела.
Хефнер помолчал, разглядывая трубку.
— Долги я раздал, — сказал он, усмехнулся. — Все до цента. И с Милли мы сошлись обратно. Она в ноябре съехала к матери, а в феврале вернулась. Сейчас в Нью-Йорк приехала, с ребенком. Не волнуйся, с револьвером и ошалевшими глазами бегать не буду.
— Рад слышать. Я почему спрашиваю… Человек, у которого дома пожар, на работе бесполезен, сколько ему ни плати. Я не знаю, как пойдут дела в Союзе, там все сложно, но в твоем лице хотел бы видеть надежный тыл. Чтобы ты там конкретно так поработал, все наладил. — Я допил бокал. — Слушай, у меня от этого виски уже в ушах шумит, а я с утра ничего не ел, кроме кофе. Продолжим за едой?
— С удовольствием.
Мы спустились вниз и пошли пешком на восток по Пятьдесят Седьмой. Апрель в Нью-Йорке — короткий и бешеный: две недели, когда город пахнет не гарью, а чем-то живым, и все девушки разом снимают пальто, достают из гардероба лучшие платья и юбки, открывая миру свои стройные ноги.
— Куда идём?
— В «Русскую чайную».
Хефнер сбился с шага.
— В русскую?
— В русскую, Хью. Сто пятьдесят, между Шестой и Седьмой, рядом с Карнеги-холлом. Её в двадцать седьмом открыли танцовщики императорского балета, которые убежали от большевиков. Потом заведение продали, перепродали, сейчас там рулит кто-то из американцев.
— Гамбургеры подают?
— Нет, борщи — засмеялся я — Тебе пора напитываться русской культурой. Ближайший месяц все это очень пригодится.
* * *
Внутри было темно, тесно и нарядно. Стены густо-зелёные, диваны красной кожи, медные самовары на полках, а под потолком — рождественские гирлянды, большие буквы ХВ. Хотя на дворе стоял апрель и уже скоро Пасха!
— У них Рождество что, не кончилось? — хмыкнул Хефнер.
— У них оно не кончается. Круглый год висит.
— А буквы?
— А буквы с Пасхи. Христос Воскресе. Пасха тоже две недели как закончилась, но снимать никто не стал. — Я пожал плечами. — Хозяин, похоже, и Первомай готов отпраздновать, если выручка вырастет.
— Да, доллары — это наша главная религия.
Публика была под стать. За соседним столом пожилой человек в бабочке спорил с двумя женщинами о темпе во второй части постановки, размахивая вилкой как палочкой. Карнеги-холл в сорока шагах, так что половина зала тут — музыканты, вторая половина — те, кто их слушает.
Официантка подошла сразу. Лет двадцати восьми, худая, прямая спина, шея, выворот стоп при ходьбе — бывшая балерина, тут таких работает, небось много. У танцовщиц, особенно из кордебалета, карьерный век недолог…
— Добрый день, господа. Я Ксения, но здесь меня все зовут Кей.
— Отлично, Кей, — сказал я. — Мы голодные и торопиться не будем.
Заказал я нам обоим, потому что Хефнер в меню смотрел с ужасом человека, разглядывающего шифровку.
Борщ с пампушкой и сметаной. Блины с черной икрой. Котлеты по-киевски, потому что их обязательно надо съесть один раз в жизни и обязательно испортить рубашку. Шашлык на шампуре, который здесь выносят горящим, — чистый балаган, но публике нравится, а я издатель и балаган уважаю профессионально. Бутылку водки в ведре со льдом, и запотевшая так, что ее страшно брать в руку.
Хефнер посмотрел на Смирнофф с сомнением.
— Кит, мы вообще-то в разгар рабочего дня…
— У меня сегодня уже был Сидни Вайнберг, всю душу вытряс — сказал я. — Считай, что рабочий день закончился где-то в районе вечера.
— Это тот Вайнберг, что финансировал сделку по покупке Херста?
— Да, тот самый. Потом нас никто не заставляет пить всю бутылку
Первую рюмку Хью выпил морщась, вторую нормально, третью — уже сам налил. И разговорился.
Оказалось, семью он перевёз ещё в марте. Снял четыре комнаты на Западной Семьдесят Четвёртой, в доме с лифтом и швейцаром, окна во двор, зато в двух кварталах Центральный парк. Швейцар зовёт его «мистер Хефнер» и придерживает дверь. Какой прогресс!
— А Милли на работу устроилась, — сказал Хефнер и зачем-то переставил рюмку. — В «Мейси», книжный отдел. Три дня в неделю.
— Молодец.
— Ты не думай, у нас неплохо с деньгами…
— Я и не думаю. Просто знаю твою платежную ведомость!
Мы посмеялись.
— С Кэрол няня сидит, ирландка, хорошая. — Он всё-таки объяснил всё до конца, хотя его никто не спрашивал. — Жена в Чикаго двенадцать лет прожила. Подруги, сестра в двух кварталах, по субботам бридж. А тут четыре комнаты и никого. Она первый месяц мне каждый вечер рассказывала, что видела из окна. Про голубей. Понимаешь?
— Понимаю. Правильно сделала с работой, — сказал я. — Женщина, которая сидит в квартире одна и и ждёт мужа, через год начинает его ненавидеть. Причём сама не понимает за что.
— Вот и я так думаю, — обрадовался Хефнер. — А тёща считает, что я её позорю. У ее соседей работают только мужья.
— Тёщи вообще много куда зря суют свой нос. Не забывай прищемлять его периодически.
Потом он рассказал про дочь.
Кэрол пять лет. И, судя по всему, в квартира на Семьдесят Четвёртой улице под её полным и безоговорочным контролем.
— Кит, я не шучу, — Хефнер отставил рюмку. — Мы в январе сводили её на «Питера Пэна», а до того она раз шесть смотрела «Золушку». И всё. Ребёнка подменили. Она теперь ходит по квартире с занавеской на плечах и объясняет нам правила. Если платье не то — рёв. Если суп не в той тарелке, не в белой с золотым ободком, — рёв. Вчера потребовала, чтобы я носил её в ванную на руках. На руках, Кит! Ей пять лет и двадцать один килограмм.
— И ты отнес…
— Да, — вздохнул он. — Милли говорит, надо с ней жёстче. А сама первая же и бежит, когда та губу начинает кривить.
— Так вы принцессу растите, — сказал я. — Настоящую, диснеевскую, по чертежу.
— Растим, — согласился Хефнер. — Наплачутся с ней парни лет через десять.
Я потянулся за бутылкой.
— Хью, а тебе не приходило в голову, что это самое интересное, что вообще происходит в американской семье, и про это никто не пишет?
— В смысле?
— В прямом. Вот смотри. Кэрол пять лет. Что ей говорят каждый день, ты и Милли, и бабушка, и воспитательница в детском саду? Ты принцесса. Ты хрупкая. Тебя надо беречь. Если мальчик отнял игрушку — пожалуйся, его накажут. Ты этого достойна просто потому, что ты есть.
— Ну… да.
— А теперь представь мальчика в той же песочнице. Тот же возраст, тот же квартал. Что говорят ему?
Хефнер задумался, и было видно, что задумался всерьёз.
— «Уступи девочке»?
— «Уступи девочке. Ты же мальчик. Не будь жадиной». — Я загнул палец. — Второе: если они подрались, кто виноват?
— Он.
— Всегда он. Даже если начала она. «Ты сильнее, ты должен был отойти». — Второй палец. — Третье, и это лучшее. Через тринадцать лет он приходит в призывную комиссию, и государство берёт его тело в аренду. Хочет — посылает в Корею, хочет на флот. Кэрол в этот момент выбирает платье на выпускной. И никто во всей стране не считает это странным.
— Ну, это другое дело, — сказал Хефнер. — Это война! Мужчины всегда воевали, а женщины хранили очаг.
— Но времена то изменились, — сказал я. — А парней будто продолжают программировать по инструкции. Первая — отдай. Вторая — ты виноват. Третья — умри, если попросят, и не жалуйся, ты же мужчина.
