Мальчик из Ямы 1: Начало (СИ), стр. 41
И вышел. Все. Ни имен, ни обвинений, ни единого факта, придраться не к чему, а приговор прозвучал и был занесен в протокол, который у нас надежнее конторского: в общую память «Житницы». «Я сказал» от существа, которое торгует здесь дольше, чем стоит Купол, означало: этот, с кувшином, отлучен. Не от эля. От оборота. К утру с Шкрябом перестали здороваться поставщики, к вечеру у него не взяли товар два лотка из трех, а через неделю, говорили, он свернул расписки и убыл с Целины туда, где его кодекс без ладоней еще не знали. Заявление его осталось лежать в конторе отработанным: сигнал проверен, нарушений не выявлено, дело закрыто.
Чиптик, рассказывали, при этой сцене присутствовал лично, сидел через два стола, и все четыре руки у него всю сцену пролежали на столешнице неподвижно, что у круми означает высшую степень внимания, а после ухода Сцаха он заказал всему своему столу по кружке, что у круми не означает ничего, кроме хорошего настроения. Плакат на стене конторы, тот, выцветший, с человеком и поднятой рукой, я представил себе при этом пересказе неожиданно ярко, сам не знаю почему: наверное, потому, что впервые на моей памяти кто-то на этой планете публично сказал сильному «нельзя», и небо не упало, и лифт не встал. Оказывается, так бывает. Информация к размышлению на ближайшие лет двадцать.
Я к этому контрудару не имел отношения ни одной буквой, и в этом был главный урок. Экосистема защитила себя сама. Сцах бил не за меня, я не обольщался: он бил за порядок, в котором скупщик не наводит контору на дома, потому что сегодня на мой дом, а завтра на его лавку. Но следствием этого порядка оказался я, целый, со своим ящиком и своим секретом, и я запомнил: на Целине можно выжить одному, но нельзя выжить в одиночку. Разница тонкая. На ней тут все и держится.
В воскресенье я отработал смену, и бригада встретила меня буднично, что было отдельным подарком: никто не расспрашивал, никто не косился, только Сойка, проходя, тронула за плечо, один раз, мимоходом, как проверяют крепеж, и Хруст на перекуре подвинул мне свою кружку с цикорием без комментариев. Бригадная сеть знала итог разбора раньше меня, «нарушений не выявлено» разошлось по квадратам еще в субботу к обеду, и теперь сектор возвращал меня в состав, молча, жестами, по одному касанию. Слух обо мне, я чувствовал, оседал. Не исчезал, у нас ничего не исчезает, а именно оседал, слоем вниз, под свежие новости: у кого-то на третьем участке перевернулся лоадер, в Куполе подняли цену на фильтры, Косарь с доков подрался с прессовщиком. Планета жила дальше, и в этом ее равнодушии было, оказывается, столько милосердия, сколько не в каждом сочувствии найдешь.
Оставалась цена, и цену предъявили мне вечером, дома, тихо, как у нас предъявляют все настоящее.
Мать мыла посуду после ужина. Не оборачиваясь, ровным своим диспетчерским голосом, она сказала:
— Это отцовский ящик.
Не вопрос. Констатация. Я стоял посреди контейнера с учебником в руках и понимал, что вот он, момент, к которому не готовят никакие уставы. Она видела все. Как клерк тянулся к крышке. Как я держал лицо весом в тонну. Как Крюк зевнул свой золотой зевок. Она стояла тогда у кухонного отсека, спокойная, как накладная, и читала эту сцену так же, как читала мою ночную витрину: позицию за позицией.
— Да, — сказал я.
Больше у меня не было ничего. Ни легенды, ни графов, ни скучного голоса. На «да» ушло все, что я имел.
Мать домыла миску. Поставила ее на сушку, ровно, донцем вверх. И сказала, все так же не оборачиваясь:
— Вот и хорошо, что отцовский.
И вытерла руки, и ушла к своей койке, и погасила свой свет, и все. Три реплики. Это отцовский ящик. Да. Вот и хорошо, что отцовский. Никто ничего не сказал, и оба сказали все: она, что знает и что ящик Гейра дурного не хранит, такова ее вера, единственная, в которой она никогда не сомневалась вслух. Я, что понимаю, что она понимает, и что отвечаю теперь за то, чтобы ее вера не обманулась. Тяжелее контракта я не подписывал за всю жизнь, а я подписывал имперские.
Ночью, дождавшись ее сна, я открыл ящик. Проверить, хотя проверять было нечего: я знал, что цело. Ветошь уголком на север, инструмент, изолента. Я приподнял моток, просто коснуться, и из глубины, сквозь железо и ветошь, тихо, тише некуда, пришло:
— … опасность миновала?..
Я замер с мотком в руке.
Она слышала. Все утро, весь обыск, чужие голоса, шаги, скрип описи, руку на крышке, она слышала все, лежа в темноте, обесточенная до ночного пайка, и молчала. Не по моей команде, команда была старая, вчерашняя. Сама. Она оценила голоса как опасность, дождалась тишины, дождалась моей руки и спросила шепотом, миновало ли.
Я не стал разбирать, как это работает и что это значит. Есть моменты, когда разбор, это кощунство. Но одну вещь я себе в ту ночь все-таки сформулировал, стоя на коленях у открытого ящика, с отцовским мотком в руке: она берегла нас. Не себя, себе молчание ничего не давало, найди они ее молчащей или пищащей, конец один. Она молчала, потому что чужие голоса были опасностью, а опасность, по какой-то ее внутренней службе, полагалось пережидать тихо и не подставлять своих. Своих. Я поймал себя на этом слове и не стал поправлять.
— Миновала, — шепнул я в ящик. — Спи.
Щелчок. Один. Ровный.
До экзамена оставалось тридцать девять дней. Осада была снята, витрина отработала, долг Гейра уплачен, Шкряб паковал расписки. Оставалось всего ничего: сдать один экзамен на одно место, и делать это предстояло на машине, внутри которой спало самое опасное и самое дорогое из всего, что я поднял из ямы. Впрочем, нет. На экзамен я собирался идти со «Счетоводом». Правда, жизнь к моим планам относилась известно как. Как сеть к предохранителю.
Глава 17
Экзамен
За неделю до экзамена я провел последний полный прогон, честный, с секундомером, по всему протоколу, и прогон этот решил все, что еще оставалось нерешенным.
Я гонял вариант на «Счетоводе». Специально, начисто, как собирался идти: скучный пацан, кассовый процессор, никаких вопросов. Результат вышел такой: двадцать девять из сорока. Не потому, что я не решил остальные, я решил тридцать восемь, а потому, что одиннадцать решенных не успел досчитать до ответа. «Счетовод» думал над интегралами по сорок секунд, над тепловым балансом по четыре захода, и время, которого мне не хватило, лежало все в нем, в честной кассовой лошадке, рожденной пробивать чеки, а не брать квоты. Двадцать девять. Порог прошлого года тридцать.
Я сидел над этой цифрой весь вечер, и дилемма моя была не из тех, что решаются столбиком, хотя я, конечно, пробовал столбиком. Вариант первый: идти со «Счетоводом». Безопасно, скучно, непроходимо: минус одна задача до порога, и это в спокойной домашней обстановке, а в Центре будут скрип стульев, чужие затылки и наблюдатель за спиной. Вариант второй: идти с ядром. С машиной, которая считает из-под пальцев, с которой я готовился все эти месяцы и которая выжимала из меня тридцать шесть, тридцать семь, тридцать восемь из сорока, стабильно, с запасом на любой скрип. И которая была: смотри пункт «за такое сажают».
Решение я в итоге сформулировал так, и пусть каждый судит, как хочет. Экзамен, единственное место на планете, где мое железо законно. Регламент, я его выучил наизусть: «допускается использование личного вычислительного устройства; устройство подлежит предъявлению». Предъявлению, не сертификации: комиссия смотрит, что у тебя не передатчик и не шпаргалка с ответами, а считалка. Моя машина и была считалкой. Она не решала за меня: она считала то, что я в нее вводил, ровно как «Счетовод», как Гроссбух, как счеты, только быстро. Все решения были мои: моя разметка задачи, мои формулы, мой порядок действий. Я не собирался жульничать. Я собирался прийти со своим инструментом, как токарь приходит со своим резцом.
Голос в этом решении не участвовал. Вернее, так: накануне ночью, на кормежке, я провел инструктаж, самый строгий из всех.
