Мальчик из Ямы 1: Начало (СИ), стр. 3

— Скажи спасибо, — посоветовал Хруст, когда я проходил мимо. — Только молча. Вслух он не любит.

Весовая будка стояла на краю квадрата, у погрузочной рампы: жестяная коробка два на два, пульт с лентой, окно на конвейер. Контейнер заезжает на платформу, платформа стонет, цифры на табло прыгают и успокаиваются, ты записываешь тоннаж в ведомость и даешь отмашку. Вся работа. После горы это был курорт, и я даже успевал думать, что для меня роскошь: обычно к концу смены думалка отключается первой, раньше ног.

На стене будки, под графиком поверки, обнаружился список карандашом: кто и за что сюда сослан. Летопись вели годами, почерка менялись. Последним значился сам Крюк, рука его, статья не указана. Я вписал себя ниже, аккуратно, по ведомости: «Форк. Инициатива». Пусть висит. Архивы на Целине живут дольше людей, я на это рассчитывал.

Обеденный перерыв бригада провела тут же, у рампы, в тени ангара. Сойка разогрела на плитке лапшу, настоящую, со специями, а не ту серую, что по талонам, и молча поставила передо мной вторую миску. Я так же молча съел. Разговаривать с Сойкой сразу после того, как ты ее опроверг, не стоило, а вот есть ее лапшу было можно и нужно: у нее еда и прощение всегда шли одной накладной.

Взрослые расселись на пустых катушках из-под кабеля и завели вечный обеденный разговор, который я слышал, наверное, тысячу раз, и который каждый раз слушал, как в первый. Про тарифы. Про то, что кислородные фильтры с нового квартала подорожали на два талона. Про то, что у приемщика на лифте появился помощник из круми, и торговаться теперь стало вдвое дольше, потому что круми торгуется всеми четырьмя руками сразу.

— А я вот что скажу, — объявил Хруст, дуя на лапшу. — Мечта у меня простая. Дожить до пенсии так, чтобы в доме был хлеб и рабочий аккумулятор. Все. Больше человеку не надо.

— Губа не дура, — хмыкнула Сойка. — Рабочий аккумулятор он захотел. Аккумуляторы, между прочим, за живые кредиты идут, не за талоны.

— Так и я о чем. Мечта, она и должна быть недостижимая, иначе какая это мечта. Это план.

Все посмеялись, а я промолчал и на всякий случай уткнулся в миску. Потому что моя мечта была еще недостижимее, и озвучивать ее в этом кругу не стоило совсем. Хруст мечтал об аккумуляторе, контрактники о выкупленном контракте, и все эти мечты хотя бы стояли на земле. Моя не стояла. Моя висела на востоке, над горизонтом, тонкой ниткой, по которой ползут искры. Мечтать на Целине, кстати, разрешалось бесплатно: единственное, на что тут не было тарифа. Я иногда думал, что это недоработка конторы, и когда-нибудь они спохватятся.

Молодой контрактник из второй пары, скучая, начал насвистывать что-то бодрое, и Сойка, не поворачивая головы, отвесила ему подзатыльник.

— Не свисти в кузове, — сказала она. — Кузов разгерметизируется.

— Так мы ж не в кузове, теть Сойка. И не в космосе. Чему тут герметичным быть?

— А примета не спрашивает, где ты. Свистишь, высвистишь дыру. Отцы так говорили, и ты говори.

Контрактник заткнулся. С приметами на Целине не спорили даже те, кто в них не верил: приметы, в отличие от тарифной сетки, хотя бы никогда не менялись задним числом.

Я доел лапшу и, пока взрослые спорили про фильтры, разглядывал стену ангара напротив. Стена была старая, конкордатской еще постройки, и на ней, под слоями пыли и потеков, доживал свой век плакат. Огромный, метра четыре, выцветший до костяного цвета. На плакате человек в рабочем комбинезоне поднимал руку, то ли указывая куда-то вверх, то ли что-то бросая, уже не разобрать. Внизу когда-то шла строка текста, но от нее осталось три буквы и полбуквы. Я в детстве думал, что это реклама лифта: рука ведь вверх показывает. Потом однажды спросил у Хруста, что там было написано. Хруст посмотрел на плакат долгим взглядом, сказал: «Крась стену, не крась, а грунт все равно проступает», и ушел к своей Корове. Я тогда решил, что он не расслышал вопроса. Переспрашивать почему-то не стал.

После перерыва смена покатилась под горку. Гора таяла, контейнеры наполнялись, мои цифры на весовой складывались одна к другой, как патроны в обойму: восемь и две, двенадцать и шесть, девять ровно. К девятнадцати десяти последний, четвертый контейнер класса В встал на платформу, табло отплясало свое и выдало итог. Сто тридцать девять и восемь. Двести кило до круглого счета, и я, честное слово, еле удержался, чтобы не сбегать и не докинуть в контейнер какую-нибудь ферму лично.

В девятнадцать сорок, минута в минуту, сцепка из четырех контейнеров ушла с квадрата в сторону лифта. Я стоял у будки и смотрел ей вслед. Где-то там, через полтора часа, эти контейнеры взвесят еще раз, вкатят в грузовую капсулу, и капсула поползет по тросу вверх, искрой по нитке, туда, где двадцать тонн дюрапласта второй серии, лично мной спасенные от пересортицы, переплавят и раскатают в обшивку какого-нибудь нового корабля. Корабль улетит куда-нибудь в центральные миры и никогда не узнает, что его борт когда-то валялся кучей на квадрате девятнадцать-дельта, и что класс ему выставил на слух один пацан с Целины.

Мне это казалось честной сделкой. Почти.

Домой Корова довезла нас уже в сумерках.

Наш блок-контейнер стоял в рабочем секторе у Купола Омега, третий ряд, семнадцатое место: стандартная жилая коробка шесть на два и четыре, с тамбуром, отоплением от общей сети и видом на такую же коробку напротив. Мать была еще на смене: она диспетчер грузового терминала при лифте, а вечерние составы сами себя по ниткам не разведут. Так что дверь я открывал в темноту и тишину, только питание гудело в щитке за тамбуром, как сытый шмель.

Внутри у нас было бедно, но по-людски: койка моя, койка матери, стол, полка, сундук. Под моей койкой жил отцовский ящик с инструментом, и я, входя, стукнул по нему пяткой, привычно, как здороваются. Ящик отозвался глухо и солидно. Дюрапласт. Первая серия, та еще, довоенная: отец говорил, что ящик переживет всех нас, и пока что ящик держал слово.

Я разогрел ужин, полбрикета по талону и остаток соуса, съел, не чувствуя вкуса, вымыл миску и сел в свой угол. Угол стола, ближний к щитку, был мой: там лежали учебники, стопкой, по ранжиру, и стоял вычислитель. Вычислителем это устройство называл только я. По документам, которые давно потерялись, оно было списанным бухгалтерским терминалом «Гроссбух-7», по возрасту годилось мне в деды, а по характеру напоминало старого приемщика: считало медленно, ворчало вентилятором, но не ошибалось никогда.

До квотного экзамена оставалось четыре месяца без малого. Я посчитал на пальцах, загибая по неделе на палец, потом сбился, плюнул и посчитал на Гроссбухе, честно, по календарю. Вышло сто восемнадцать дней.

Сто восемнадцать дней, один экзамен, одна имперская квота на весь наш сектор. Одно место. На него подавались дети клерков из Купола, дети приемщиков, дети диспетчеров, все с репетиторами, все с нормальными вычислителями, у которых вентилятор не заглушает мысли. И один пацан с сортировки, у которого из репетиторов был задачник за прошлое десятилетие, а из вычислителей Гроссбух.

Расклад мне нравился. Не в том смысле, что у меня были шансы, шансы у меня были примерно как у Трудолюба на балете. Но я сегодня на слух угадал сплав, который не взял поверенный имперский сканер, и что-то мне подсказывало, что экзамен тоже где-то ошибается в свою пользу, надо только найти, где у него корка окислов.

Я открыл задачник на закладке, придвинул тетрадь и включил Гроссбух. Терминал прогудел свою вечную увертюру, помигал и выдал рабочий экран.

И тут свет мигнул.

Не по-хорошему мигнул: лампа под потолком присела, погасла на полсекунды и вспыхнула снова, а Гроссбух испуганно щелкнул и перезапустился, бормоча вентилятором что-то виноватое. В щитке за стенкой коротко затрещало и стихло. По сектору, судя по окнам напротив, волна прокатилась такая же: свет присел во всем ряду.

— Трансформатор чихнул, — сказал я вслух, как говорили все взрослые в таких случаях. — Бывает.