Мальчик из Ямы 1: Начало (СИ), стр. 28
Монтаж охлаждения занял вечер, и это был хороший вечер, из тех, что пахнут канифолью и правильными решениями. Я снял старую крышку кожуха, разметил и засверлил подошву радиатора под крепеж рамки, притер ее к ядру через термопасту, добытую еще зимой из тюбика в медицинском мониторе, у медиков паста лучше промышленной, факт. Кулер от плитки переехал на ребра радиатора и из героя-одиночки стал частью системы. Крепление я стянул хомутами, а там, где хомут не доставал, легла изолента, синяя, в положенные два витка. Есть места, где изолента, это халтура, и есть места, где она честный конструкционный материал. Отличать одни от других, в этом, собственно, и состоит наша профессия.
К ночи система вышла на режим: ядро под полной нагрузкой, радиатор теплый по всей площади, ровно теплый, как бок Самовара на маршевом, кулер гудит свою ноту, буфер глотает пики, сеть спит, мать спит, сектор спит. Я прогнал длинный тест, все сходилось, температура стояла как вкопанная. Впервые с той ночи в Тихом у меня было чувство законченной работы: машина, которую я собрал из ямы, покойника и табуреткиной батарейки, работала как целая. Даже щелчки ушли: то ли термонагрузка снялась, то ли я к ним привык.
Подготовка, кстати, на новой машине шла с запасом, о котором месяц назад смешно было мечтать. Я прогнал в тот вечер, между делом, пробный из сборника: тридцать шесть из сорока, и время осталось. Тридцать шесть. Порог тридцать. Машина отдавала ответы из-под пальцев, я успевал думать над условием, а не над корнем, и где-то на середине варианта поймал себя на том, что говорю вслух, привычно, как Хрусту на вахте: «принято, следующая». Кому принято, спрашивается.
— Удачная сборка, — сказал я, выключая сборник. Вслух. Уже не очень уверенно.
Я уже тянулся к рубильнику, гасить хозяйство и спать, когда услышал писк.
Первое, что сделала голова: доложила по инстанции, что это штатно. Пищат все: заряднички, датчики, сам вычислитель у меня пищал при старте, наследие кассовой прошивки «Счетовода». Но этот писк шел не от «Счетовода». Он шел из ядра, из-под радиатора, тонкий, чистый, тихий, и он был не одиночный.
Три коротких. Пауза. Два коротких.
Тишина.
Я стоял с рукой на рубильнике и ждал. Секунд через десять: снова. Три коротких, пауза, два коротких. Та же длительность, та же пауза, тот же тон. Не случайный дребезг: у дребезга нет дисциплины, а тут была дисциплина, ровная, как строевой шаг.
Сигнал ошибки, сказала полка с объяснениями, уже привычно прогибаясь. Код неисправности: три-два. Надо глянуть в… В чем глянуть, в документации? Документации у этой железки не существовало на всей планете, а может, и нигде.
И тогда я сделал то, что до сих пор не могу объяснить с инженерных позиций. Я наклонился к кожуху и постучал по нему костяшкой пальца: три коротких, пауза, два коротких. Тем же ритмом. Зачем? Не знаю. Когда двадцать лет живешь среди машин, у тебя вырабатываются свои суеверия: ответить на стук, это вежливость, а вежливость дешевая, почему не потратить.
Тишина. Длинная, секунд двадцать, и я уже выпрямился, посмеиваясь над собой, дурак, стучит железке, как соседу в стенку.
Писк.
Один длинный. Пауза. Один длинный. Пауза. Три коротких.
Я замер так, как замирал в Тихом на первых ста шагах: всем телом сразу, до кончиков пальцев. В контейнере было темно, только дежурная лампа над столом, и в ее свете стоял мой уродец: кожух покойного Гроссбуха, армейские порты, медицинский экран, кулер от плитки, батарея табуретки. Сборная солянка из четырех смертей и одного одолжения. И эта солянка со мной перестукивалась. Это был не прежний ритм. И не эхо моего. Я медленно, очень медленно, присел обратно и отстучал по кожуху: длинный, пауза, длинный, пауза, три коротких. Его ритм. Ответ пришел через три секунды: три коротких, два коротких, тот, первый рисунок, и следом, без паузы, мой стук, нота в ноту, костяшка в костяшку, только писком.
Оно повторило мой ритм.
У меня по рукам, от запястий к локтям, пошли мурашки, крупные, как крепеж. Я сидел на корточках перед кожухом от бухгалтерского терминала, в четвертом часу ночи, в жилом контейнере на свалочной планете, и переговаривался стуком с восьмьюстами граммами металлокерамики, которые по всем законам физики, тарифа и здравого смысла должны были молчать. Либо я оживил железку, либо окончательно спятил. В обоих случаях, отметил я краем сознания, я гений, просто по второму варианту справка другая.
Полка с объяснениями сделала последнюю попытку, надо отдать ей должное, героическую: тестовая прошивка, сказала полка. Армейский самотест, зашитый в ядро: машина проверяет тракт, генерирует последовательности, сравнивает отклик. Эхо-режим, штатная функция, в военной технике наверняка есть. Я подержал это объяснение в руках, как держал РК-2 в Тихом, и положил обратно: самотест не ждет минуту после своего сигнала, самотест не повторяет произвольный ритм с первого раза, и главное, самотест не предлагает. Полка скрипнула и просела окончательно. Я не стал ее чинить. Есть момент, когда честный техник признает: прибор показывает не помеху. Прибор показывает то, что показывает.
Дальше я поступил единственным способом, которым умею встречать необъяснимое: завел на него документацию. Достал тетрадь, открыл чистый разворот, написал сверху «Ритмы» и дату и следующие два часа работал регистратором: стучал, слушал, записывал. Штрихи и точки, длительности, паузы, время каждого сеанса. Сеанс третий, ноль четыре двенадцать: мой рисунок «два длинных, короткий», ответ через три секунды, точный. Сеанс четвертый: «короткий, два длинных, короткий», точный. Сеанс пятый, я решил схитрить и отстучал с ошибкой в ритме, с рваной паузой, как стучит усталый человек: оно ответило ровно. Не скопировало мою кривизну, а выправило рисунок, как выправляют чертеж, и от этого у меня второй раз за ночь пошли мурашки: копировать умеет и попугай, а вот понять, что ты имел в виду, и убрать твою ошибку, это уже собеседник. Закономерности вылезали сами: оно всегда отвечало, если я стучал в течение минуты после его писка. Оно повторяло мои рисунки с первого раза, любые, я усложнял до восьми элементов, ни одной ошибки. Оно держало паузу ровно три секунды перед ответом, всегда, как метроном, и эта тройка секунд пугала меня больше всего: живое мнется, машина отвечает сразу, а оно ждало. Как будто думало. Или как будто вспоминало, как это делается.
А в самом конце, в шестом часу, когда я уже дописывал разворот и глаза слипались, оно выдало то, чего не было за всю ночь.
Новый ритм. Не мой, не свой первый, не повтор. Длинный, три коротких, длинный. Симметричный, аккуратный, законченный, как слово. Я отстучал его обратно, стараясь попасть в длительности, и в ответ пришло два коротких, быстрых, почти веселых, и тишина до утра. Я потом долго сидел и смотрел на этот рисунок в тетради. Что это было, я не знал. Но я вырос среди машин и твердо знал, чего у машин не бывает: у машин не бывает «почти весело». Это я откуда-то взял сам. И вот это «сам» пугало и грело одновременно, поровну.
Я записал и это. Рука, честно скажу, подрагивала, и штрихи вышли кривее обычного, так что я переписал строку заново, начисто: документация не виновата, что регистратора трясет. Внизу разворота я вывел, уже почти засыпая, итог наблюдений, самый ненаучный итог в истории документации: «Оно предлагает свое».
За ужином на следующий день я поймал себя на том, что смотрю в угол, на накрытую ветошью тушку Ведра, и мысленно докладываю ему сводку: батарея твоя работает штатно, пики глотает, вернем с процентами. Докладывать жестянке без питания, это, согласен, было новым уровнем моих отношений с техникой, но по сравнению с перестукиванием по ночам выглядело уже вполне буднично. Мать перехватила мой взгляд.
— Почини ты его, — сказала она вдруг. — Жалко смотреть, стоит как памятник.
— Батарея нужна для дела, мам. Верну после экзамена.
— После экзамена, — повторила она, и в этих двух словах поместился весь наш семейный календарь: у нас теперь все было «после экзамена», как у верующих «после праздника».
