Мальчик из Ямы 1: Начало (СИ), стр. 26

Обычный курсор. Мигает себе. Я смотрел на него, как на восход.

Времени было полшестого утра, мать возвращалась к семи, спать оставалось нисколько, и поэтому, конечно, я не лег, а полез тестировать. Осторожно, по протоколу: сначала арифметика, столбиком, с известными ответами. Сошлось мгновенно. Потом мой стандартный набор: корень, тот самый, тридцатисекундный гроссбуховский. Ответ встал на экран раньше, чем я отпустил клавишу ввода. Я хмыкнул, набрал интеграл из середины билета номер семь, из тех, что Гроссбух пережевывал в четыре захода. Мгновенно. Тогда я открыл задачник на самой злой задаче, тридцать девятая, тепловой баланс, четыре действия, сорок минут ручного счета, четыре минуты машинного по нормативу Центра, и вбил ее целиком, с граничными условиями.

Сорок секунд. Из них тридцать пять я вводил данные.

Я посидел, глядя на ответ. Ответ был правильный, я его знал по разбору с матерью. Но правильность одного ответа, это еще не прибор, это фокус, а мне нужен был прибор, и я устроил ядру то, что в Центре устраивают экзаменующимся: контрольную с надзирателем. Надзирателем работал «Счетовод»: я включил его в резервном гнезде параллельно и следующий час гонял одни и те же задачи на обоих, ядро против кассовой лошадки, сверяя ответы до последнего знака. Двадцать восемь задач. Двадцать восемь совпадений, только «Счетовод» кряхтел над каждой от секунд до минут, а ядро отвечало из-под пальцев. На двадцать девятой я усложнил: подсунул задачу с ошибкой в условии, деление на ноль в скрытом виде, Гроссбух от таких когда-то зависал наглухо, до кнопки. «Счетовод» честно завис, я его перезапустил. Ядро выдало отказ: аккуратную строчку о некорректности условия. Мгновенно. Оно не просто считало быстрее. Оно спотыкалось умнее.

На полку с объяснениями легло и это: армейская отработка ошибок, военные машины пишут для дураков в перчатках, у них отказоустойчивость в техзадании. Полка уже слегка прогибалась, но держала. Хорошая была полка. Из того же материала, что у всех людей, которым очень нужно, чтобы все было нормально. Сорок секунд против четырех минут. Против моих одиннадцати, с Гроссбухом, в ту первую ночь. Странно быстро? Я повертел эту мысль и положил туда же, куда клал все неудобное: на полку с объяснениями. Армейская элементная база, сказал я себе. Военный запас прочности, шина втрое толще гражданской, теплоотвод как у взрослого блока, вот и считает как взрослый блок. Удачная сборка. Руки золотые, папа гордился бы. Объяснение было гладкое, приятное на ощупь, и я в него поверил легко и с удовольствием, как верят во все, что хвалит тебя самого.

— Не ревнуй, — сказал я Ведру, которое все еще светило мне в стол со своей табуреточной верностью. — Ты по-прежнему самый тупой в этой семье, и это твоя сильная сторона. За тебя не сажают.

Ведро пискнуло. Я к тому времени различал у него интонации, которых у него не было, и эта означала: принято.

Дальше я, конечно, не удержался и погонял машину еще: весь билет семь подряд, потом задачи на маркировки, потом, уже в чистом хулиганстве, попросил перемножить два числа такой длины, что они не влезали на экран. Уродище считало все. Быстро, ровно, без единого сбоя, и кулер от плитки гудел, и тепло шло от ядра ровными волнами, и где-то на границе слуха, я отметил это косым краем сознания, в контейнере появился новый звук.

Щелчки.

Тихие, сухие, изнутри корпуса, из района ядра, слышные только в полной тишине и только если знать, что слушаешь. Не треск пробоя, я его знаю в лицо, не релейный лязг, реле там не было, а именно щелчки, мягкие, одиночные: раз в несколько секунд, ровно-ровно. Как метроном, у которого сильно упала частота. Или как счетчик, который что-то считает не спеша. Терморазгрузка корпуса, сказала полка с объяснениями: металлокерамика прогревается, слои гуляют, пощелкивает. Нормально. Все новособранное первую ночь разговаривает, спросите любого сборщика.

За окном серело. По уму следовало все выключить, убрать со стола и лечь, у меня через три часа была смена, а вечером школа. Но у новособранной машины есть право первой ночи: тест стабильности. Я запустил по кругу длинную счетную петлю, из тех, что грузят ядро на полную, записал в тетради время старта и условия, накрыл клавиатуру ветошью от пыли и прилег головой на руки, на минутку, рядом с теплым кожухом, в котором мерно щелкало. Кулер от плитки гудел на своей единственной ноте, честной и низкой. В этом гудении, в тепле, в ровных щелчках было что-то от Самовара на маршевом: работающая машина рядом со спящим человеком, самая старая колыбельная в мире.

Утром разберусь, подумал я уже из-под воды сна. Утром все разберу: и щелчки, и полку с объяснениями, и почему армейская железка двадцать лет пролежала мертвой, а ток берет как живая, и почему тот, в спешке, со штатным инструментом, забрал мелочь, а ее оставил.

До экзамена оставалось семьдесят пять дней, и у меня наконец был вычислитель. Оставалось выяснить, что еще у меня было.

Я очень люблю эту свою фразу. «Утром разберусь». Из всех моих инженерных инструментов она самая надежная: за всю жизнь ни разу не сработала, и хоть бы что ей. Работает дальше.

Глава 11

Кормежка

До экзамена оставалось семьдесят дней, когда моя новая машина впервые чуть не выселила меня из дома.

Сеть нашего контейнера выбило в четверг, в половине десятого вечера, второй раз за неделю, и на этот раз надолго: сорок две минуты я на ощупь перебирал щиток, меняя предохранитель и слушая из темноты дыхание матери, которое было выразительнее любых слов.

Сказала она ровно одну фразу, не открывая глаз, когда свет наконец вернулся:

— Еще раз выбьет, понесешь свою науку в сарай.

Сарай, это железный ящик на задах ряда, общий, неотапливаемый, с крысами-пылевиками и без единой розетки. Мать не шутила. Мать вообще не шутила про электричество: у диспетчеров свои счеты с перебоями питания.

Утром, за кашей, состоялся разбор полетов, короткий, как все ее разборы.

— Что у тебя там жрет? — спросила она. — Я видела счетчик. Мы стали есть, как сварочный пост.

— Вычислитель, — сказал я честно. — Он мощный, мам. Считает как настольный, я на нем варианты гоняю. Я поставлю буфер, батарею, и пики уйдут, сеть даже не заметит…

— Вот именно, — сказала мать. — Сделай так, чтобы сеть не заметила. И чтобы я не заметила. Наука, которая выбивает пробки, называется практикой, а за практику в этом доме отвечаю я, и у меня она без перерывов на аварии. Понял? Работай.

«Работай» у нее означало примерно то же, что у Хруста «наддув доложи»: разговор окончен, доверие оказано, спрос будет. Я допил кашу и пошел решать задачу про буфер, а мать ушла на смену, и я смотрел ей вслед и думал, что из всех проверяющих, каких я знал, включая имперских, мать была самой строгой инстанцией. И единственной, перед которой было по-настоящему стыдно.

Проблема была понятная и позорная для меня как для сборщика: я ее сам себе спроектировал. Ядро жрало неровно. В среднем оно укладывалось в свое взрослое плато, но на пиках, когда я грузил его длинной задачей, потребление прыгало ступенькой, и мой донорский сварочный блок, дуболом с тройным запасом по мощности, честно передавал эту ступеньку в сеть. Сеть контейнера, рассчитанная на плитку и три лампы, вздрагивала. Сеть ряда, издерганная скачками трансформатора, вздрагивала следом. Дальше срабатывало то, что у нас называлось пробками, и я шел к щитку под дыхание матери.

Решение было классическое, из учебника: буфер. Аккумулятор между блоком и нагрузкой: сеть заряжает его ровным маленьким током, ядро берет свои пики из банки, все счастливы. Решение было классическое, простое, дешевое.

У меня не было аккумулятора. Вернее, был.

Я честно потратил два дня, пытаясь найти другой. На барахолке аккумуляторы такой емкости шли от пятнадцати кредитов, и барахольщик, наблюдая мое лицо, доброжелательно предложил «мертвяка на восстановление» за пять: ящик с высохшими банками, из которого при удаче, через месяц танцев с электролитом, получалось полбатареи, а при неудаче лужа на полу. Я знал эту лотерею, я в нее уже играл зимой, счет был один-один. У Чиптика на обмен не нашлось ничего живого: аккумуляторы, сказал он, товар невозвратный, их у него сметают в день привоза, «энергия, мальчик Форк, у нас дороже памяти». В доках, сказали, можно спросить после получки, то есть через две недели. Хруста просить я не стал: он бы достал, но спросил бы, подо что, а врать Хрусту не работало, я уже объяснял. А сеть выбивало сегодня, и мать сказала «сарай», и до экзамена было семьдесят дней.