Мальчик из Ямы 1: Начало (СИ), стр. 15

Стрелка наддува, между прочим, все это время стояла на восьми с половиной. Я на нее смотрел не отрываясь, как было велено, она была единственной спокойной вещью в моем мире.

Потом тяжесть слезла. Не постепенно, а разом, как будто ей стало скучно и вместе с ней с меня слезло все: вес, верх, низ и завтрак. Завтрак я удержал, зубами, из принципа: полузаяц, который заблевал машинное отделение в первые пять минут, это не работник, а груз. Желудок поболтался где-то под горлом, повисел и нехотя вернулся на место. Невесомость. В ролике Академии кадеты в ней летали, как белые птицы. Я в ней висел, как ветошь на трубе, держался за скобу так, что побелели пальцы.

— Живой? — спросил Хруст сверху, из кабины, не оборачиваясь.

— Живой.

— Наддув?

— Восемь и четыре.

— Красота. Кофе будешь? Учись пить в невесомости, в этом весь космос и есть.

Синтетический кофе из тубы в невесомости на вкус еще хуже, чем на земле, хотя казалось бы. Зато Самовар на орбите наконец объяснил свою кличку: на маршевом режиме, на малой тяге, весь его трубопроводный организм выходил на какой-то резонанс и начинал ровно, уютно посвистывать, со всхлипом на конце, точь-в-точь как самовар из старого голофильма про зиму. Под этот свист мы и пошли по маршруту: двенадцать часов, кладбищенская дуга, конечная точка станция «Эпсилон-13», разделка и переплавка, хозяйство Утилизационной Корпорации.

Быт рейса я освоил быстро, потому что он не отличался от быта смены, только смена не кончалась, а пол время от времени менял мнение о том, где он. Вахта у щита: наддув, температура, раз в двадцать минут обход крепежа с фонарем, гайки в невесомости откручиваются сами, это их природа, борись. В перерывах: подай, принеси, законтри, протри. Хруст вел челнок и одновременно вел меня, голосом, спокойным, как гул лифта: это тронь, это не тронь, тут послушай, слышишь, стучит? Это насос второго контура, у него люфт вала, ему лет больше, чем тебе, стук ровный, значит, живет. Начнет стучать с перебоем, скажешь.

В обед мы ели из туб, пристегнувшись к переборке и я получил еще один урок, гастрономический: в невесомости запрещены крошки. Вообще. Крошка в невесомости не падает, она путешествует и заканчивается ее путешествие всегда в одном и том же месте: в вентиляции, в фильтре, а в плохой день в дыхательном клапане. Поэтому хлеба в космосе нет, есть паста из тубы и паста эта на вкус как канцелярская справка. Я спросил, почему нельзя брать нормальную еду хотя бы на короткие рейсы. Хруст ответил, что можно, что каждый, кто пробовал, потом лично чистил вентиляцию, что система обучения в космосе вообще одна: делай как хочешь, потом чисти.

Заодно, между тубой и кофе, я узнал судьбу Самовара, она оказалась чистой тарифной поэзией. Челнок списали четыре года назад по возрасту рамы. Замену Гильдия заказала, но новая машина шла по графе «капитальные вложения», а рейсы по графе «текущие расходы», графы эти, как объяснил Хруст, в конторе не дружили: каждая экономила себя. Поэтому Самовар получил «продление по фактическому состоянию», продление это переоформляли каждый квартал, четыре года подряд, и будут переоформлять, пока он не упадет, а когда упадет, виноват будет машинист, потому что фактическое состояние подтверждал он. Хруст рассказывал это без злости, жуя пасту, как рассказывают прогноз погоды. Я слушал и думал, что уплотнитель в кабине отцовского мусоровоза тоже, наверное, переносили на следующий квартал. Я эту мысль не сказал. Хруст на меня посмотрел так, что стало ясно: услышал.

Через четыре часа стук стал с перебоем.

Я даже не сразу поверил себе: сидел, слушал, наддув в норме, температура в норме, а стук насоса из ровного «тук-тук-тук» перешел в «тук-тук… тук», с ленивой такой запинкой, как будто насос начал задумываться о смысле работы. Я сказал. Хруст спустился, послушал, приложив ладонь к кожуху, лицо у него не изменилось вообще, только глаза стали быстрые.

— Второй контур травит на сальнике, — сказал он. — Давно травит, а теперь потек. Смотри, вон капли висят.

Капли действительно висели: в невесомости утечка не лужа, а гроздь, темные шарики теплоносителя дрожали у фланца и по одному отрывались в воздух. Красиво, между прочим. В аварии вообще много красивого, если у тебя есть время смотреть, у нас его не было: без второго контура грелся маршевый теплообменник, а с перегретым теплообменником Самовар мог идти только по нисходящей, в атмосферу, досрочно и навсегда.

— Глушить? — спросил я. Голос, к моему собственному удивлению, вышел ровный.

— Глушить нельзя, остынем к стыковке, потом не запустим, запуск у него с грунта. — Хруст уже открывал бортовой рундук. — Будем обходить. Байпас видел когда-нибудь?

— Читал.

— Сейчас почитаешь руками.

Следующие сорок минут были самой важной практической работой моей жизни на тот момент, я их помню по секундам. Мы гнали обходную ветку вокруг течи: кусок гибкого шланга из рундука, два переходника, четыре хомута. Хруст размечал и командовал, я крутил, потому что мои руки пролезали туда, куда его уже тридцать лет как не пролезали. Работать ключом в невесомости, это отдельная наука: ты крутишь гайку, а гайка крутит тебя, упереться коленом, локтем и затылком в три разные трубы, чтобы в этой системе координат вращалось что-то одно. Теплоноситель, кстати, вонял. Сладко, химически, тошнотворно, капли его норовили прилипнуть к рукаву. «Тут не дыши» из инструктажа относилось, как выяснилось, именно к этому фланцу: старый сальник сифонил парами всю дорогу.

Руки у меня тряслись. Я это видел со стороны, как чужое: пальцы делали все правильно, быстро, в верном порядке, при этом мелко дрожали, сами по себе, отдельным личным страхом. А голос не дрожал. Я докладывал: хомут второй затянут, перехожу к третьему, на фланце сухо. Голос был ровный, потому что голос слушал Хруста, а Хруст был спокоен, как приемка. Уже потом, взрослым, я понял, что это и есть главный секрет всех аварийных работ: в замкнутом объеме паника и спокойствие передаются одинаково, по воздуху, старший выбирает, чем дышать экипажу.

Байпас встал. Мы открыли обходные вентили, перекрыли течь с двух сторон, температура второго контура, доползшая к тому времени до ста семи, подумала, остановилась на ста девяти и поползла вниз. Я висел напротив щита и смотрел, как она ползет: сто пять, сто один, девяносто шесть. Каждый градус вниз был мой. Наполовину мой, ладно. На четверть, если честно считать руки и голову. Но был.

— Запиши в голове, — сказал Хруст, вытирая руки моей ветошью. — Первое: течь нашел ты, ушами. Второе: до стыковки глаз с контура не спускаешь, байпас, это не ремонт, это уговор. Третье: вот теперь кофе.

Станцию «Эпсилон-13» я увидел за час до стыковки, сначала как звезду, потом как гроздь огней, а потом целиком, вот тут я прилип к иллюминатору по-настоящему, потому что ни один ролик, ни один голофильм, ничто на свете не готовило меня к масштабу орбитальной свалки.

Представьте себе поле сортировки. Наше, обычное, с грядами и квадратами. А теперь поднимите его в черное небо, растяните на сотни километров и подсветите изнутри. Корабельные туши висели ярусами: сухогрузы со вспоротыми боками, лайнер без носа, связки барж, скрученные в жгут, между ними ползали искры, живые, яркие: резаки. Бригады резали металл прямо в пустоте, снопы искр расходились от них медленными веерами, оседая в темноту. Желтые дроны-мусорщики, тупорылые, семейство то же, что наши полевые, только жирнее, таскали отрезанное к приемным воронкам станции. А сама станция стояла в центре всего этого, как паук в самодельной паутине: цилиндры, фермы, причальные усы и вечный, даже сквозь обшивку слышный, гул переработки.

Пока мы ползли к причалу, Хруст провел мне краткий курс орбитальной экономики, тыча пальцем в обзорное стекло. Вон те туши, что вспороты вдоль, это выработка Корпорации: с них сняли все ценное, теперь режут корпус на плиты, плиты в переплавку, слитки транспортом в метрополию. Вон те, нетронутые, ждут очереди и юристов: у половины мертвых кораблей живые владельцы, тяжбы за них идут дольше, чем шла служба. А вон та мелочь, что кучей у дальней воронки, это наш брат, планетарный лом, его жгут в плазменной печи не глядя. Все, что мы четыре года сортировали на полях, наши классы А, Б и В, наши нормы и штрафы, здесь входило в воронку одной серой рекой и переставало быть чьей-либо биографией.