Передел мира (СИ), стр. 5

И оба они поняли, что и про Италию сказано теперь всё, что нужно: американец узнал, что Италия — не советский вассал, которого можно списать, а самостоятельный игрок, и оттого опаснее для него; а русский дал понять ровно столько, чтобы американец это понял, и ни граном больше.

— А восточнее? — спросил Даллес, будто услышав его мысль, возвращаясь к главному.

— А восточнее, — сказал Вышинский, — начинается то, что несомненно наше. И об этом, господин Даллес, я думаю, спорить бессмысленно — как бессмысленно спорить о том, чей дом, когда в нём уже живут. Восточная Европа освобождена нами. Народы её сами выбирают теперь свой путь, и путь этот, так уж вышло, ведёт их к дружбе с Советским Союзом. Мы этому не препятствуем. Мы этому, напротив, рады.

Даллес слегка улыбнулся — тонко, понимающе, как улыбаются игроки, когда партнёр объявляет заведомую условность, которую оба принимают за правила.

— «Сами выбирают», — повторил он мягко. — Разумеется. Народы всегда выбирают сами — то, что им предлагают выбрать. Это старая формула, господин Вышинский, ей пользовались до вас и будут пользоваться после. Я не стану делать вид, будто верю в неё. Но я не стану и оспаривать её вслух — пока она вас устраивает и пока вы держите её в известных пределах.

— В каких же пределах? — спросил Вышинский, чуть подавшись вперёд.

— В разумных, — сказал Даллес. — Берите то, что уже держите. Но не тянитесь дальше, туда, где начинается наше. И тогда мир простоит долго. А потянетесь — и он треснет, и трещина эта, поверьте, обойдётся дорого обеим сторонам.

Вот и он показал зубы, подумал Вышинский почти с удовлетворением. Значит, и у них есть своя черта, и они её обозначили. Что ж, это честно. Это по-деловому.

— Мы не жадны, господин Даллес, — сказал он вслух. — Мы не тянемся за тем, что не сможем удержать, и не берём того, что нам без надобности. В этом вы можете быть покойны. Но и того, что наше, что оплачено нашей кровью и занято нашими руками, — не отдадим. Ни пяди. И это, я думаю, тоже честно.

— Это честно, — согласился Даллес.

И оба они, произнеся это, поняли, что вот теперь-то и сказано главное — не в цифрах, не в границах, а в самом тоне: две силы обозначили друг другу, что каждая берёт своё и в чужое не лезет, но и своего не отдаёт, и что мир между ними будет не дружбой, а вооружённым, настороженным разделом, где каждый стережёт свою половину и косится на чужую.

Под конец, когда главное было прощупано и обоим стало ясно, что дальше идти сегодня некуда — дальше решать должны те, кто выше, — разговор снова обмяк, вернулся к любезностям.

Даллес разлил по чашкам остывший кофе, принесённый прежде безмолвным слугою, и, размешивая сахар, сказал будто между прочим:

— А хорошее место Берн. Тихое. Здесь удобно думать. — Он поднял глаза. — И удобно встречаться людям, которым в других местах встречаться неловко.

— Удобное, — согласился Вышинский. — Только слишком уж тихое на мой вкус. В такой тишине поневоле начинаешь слышать, как за стеной кто-то записывает каждое твоё слово.

Даллес засмеялся — коротко, сухо, с искренним, кажется, удовольствием.

— За стеной всегда кто-то записывает, господин Вышинский. Это Берн. Здесь стены и живут тем, что записывают. Но вы не беспокойтесь: то, что мы с вами сегодня наговорили, записывать, в сущности, незачем. Мы ведь ни о чём не условились. Мы только… познакомились.

— Только познакомились, — подтвердил Вышинский.

И это была чистая правда. Они не подписали ничего, не уступили ничего, не решили ничего. Но оба увозили с собой то, зачем приехали: знание. Теперь каждый знал, чего хочет другой, где у другого твёрдо, а где мягко, и по какой линии пройдёт между ними будущий торг, когда сойдутся уже не эмиссары, а министры — те, кому доверено торговать по-настоящему и ставить подписи. Линия эта была прочерчена сегодня — не на бумаге, а в воздухе, но прочерчена ясно. По Германии. По восточному краю Европы. По всему, что лежало между двумя силами, вышедшими из одной войны врагами прежде, чем успели побыть союзниками.

Прощались учтиво, с той усиленной любезностью, за которой у людей их ремесла прячется холодок.

— Передайте мои наилучшие пожелания господину Молотову, — сказал Даллес, подавая руку.

— Непременно передам, — ответил Вышинский. — Как и вы, полагаю, — вашему руководству.

— Непременно.

Вышел Вышинский в тот же безупречный, чистый, равнодушный Берн, из которого приехал. Так же ходили трамваи, так же лежали в витринах часы, так же гуляли сытые люди над зелёной рекой, и ничто в этом благополучном городе не переменилось оттого, что в тихом доме над рекой двое немолодых людей только что нащупали границу, по которой предстояло на полвека расколоться миру.

Он сел в машину, откинулся на сиденье и, глядя на проплывающие мимо чистенькие фасады, подумал коротко и трезво, без всякого чувства: сговорчивы, но тверды. В Германию лезут, но, поняв, что не пустят, отступают без крика. За морем своё возьмут и чужого пока не тронут. Опасный противник — умный, терпеливый, считающий. Такой не полезет на рожон, но и своего не упустит.

Он достанет из портфеля бумагу и напишет всё это Молотову ясно и коротко, как привык. А Молотов доложит выше, и там, наверху, прочтут и решат, с чем ехать на большой стол. А большой стол будет уже скоро. И будет он не здесь, в тесной комнате над рекой, где можно ни о чём не условиться, а на виду, за настоящим столом, где придётся условиться о многом, — но всё на той же нейтральной, ничьей земле, потому что иной земли для такого дела и не сыщешь: не в занятой же Германии его сажать и не у вчерашнего противника. Сюда, в тихую сытую Швейцарию, и съедутся министры держав — торговать лицом к лицу, вязать узлы и ставить подписи. Сами вожди в такую даль не поедут: они дождутся своего в столицах и скажут последнее слово оттуда. А здесь будут те, кому это по должности, — Молотов и его американский собрат, и с ними прочие, у кого свой интерес в общем дележе.

Но это будет после. А пока — трамваи, часы, зелёная река и великий раздел, начатый сегодня двумя вежливыми людьми за чашкой остывшего кофе.

Глава 3

Большой стол

Съезжались на этот раз не таясь. То, что в Берне делалось по частным домам, за спущенными шторами, теперь вышло на свет и обрело вес: не эмиссары с глазу на глаз, а делегации, с бумагами, с советниками, с охраной, с той неспешной значительностью, какую придаёт всякому делу присутствие людей, чьи подписи чего-то стоят. Местом опять выбрали Швейцарию, не от любви к ней, а от невозможности иного: воюющая земля для такого не годилась, занятая тем более, а к побеждённым или к вышедшим из войны ехать было и невместно, и небезопасно. Оставался нейтрал, чистый и равнодушный, у которого одно достоинство — что он ничей, и потому на его земле никто не хозяин и никто не гость, все равны перед его безразличием.

Молотов приехал последним из главных, так было заведено, и так было правильно: тот, кого ждут, весомее того, кто ждёт. Он вышел из машины, поправил пенсне, оглядел белый фасад отеля, реквизированного целиком под переговоры, озеро за ним, горы за озером, и по лицу его, сухому и непроницаемому, нельзя было прочесть ничего, кроме того, что человек приехал работать.

В вестибюле его встретил Вышинский, приехавший раньше, обжившийся, знающий уже здесь все ходы и всех людей.

— Ну? — спросил Молотов негромко, когда они отошли к окну. — Каковы?

— Таковы, как я писал, Вячеслав Михайлович, — так же тихо ответил Вышинский. — Хэлл сух, осторожен, лишнего не скажет, но и глупости не сделает. За ним Даллес — вот этот поживее, этот будет искать щели. В Германию полезут непременно, это у них главное. Италию щупали уже, при мне, — понимают, что она нам не чужая, и это их злит.

— Пусть злит, — сказал Молотов. — Чиано здесь?

— Здесь. Держится хорошо. Понимает, что ему выпало, и, кажется, доволен собой сверх меры. Как бы не переиграл от радости.