Передел мира (СИ), стр. 4
Американец уже ждал.
Вышинский знал о нём немало — досье на этого человека в Москве читали внимательно. Но, войдя, он всё равно приглядывался, потому что бумага бумагой, а живого человека надо видеть самому. Даллес оказался немолод, сухощав, в хорошем неброском костюме, с трубкой и с тем ровным, доброжелательным выражением лица, какое у людей его ремесла означает не доброжелательность, а профессию. Он поднялся навстречу, улыбнулся, пожал руку крепко и сухо, и по этому рукопожатию, по спокойным глазам за стёклами очков Вышинский понял, что перед ним не болтун и не простак, а мастер, и что разговор будет трудный.
— Рад, что вы нашли время приехать, — сказал Даллес по-английски, и переводчик, скромно сидевший в углу, тихо повторил по-русски. — В такое время всякая встреча — уже удача.
— Время у всех нынче дорогое, — отозвался Вышинский. — Оттого и не будем его тратить попусту.
— Не будем, — согласился американец, и оба они, обменявшись этой первой, ничего не значащей любезностью, сели друг против друга за небольшой стол, на котором стояли только графин с водой да две пустые чашки, — и оба понимали, что с этой минуты началось.
Начали, как и положено, издалека, с общего, с необязательного, каждый прощупывая, каков собеседник, где у него твёрдо, а где можно надавить.
Говорили о том, что война в Европе, слава богу, идёт к концу. Соглашались, что крови пролито много и что теперь главное: устроить мир так, чтобы он был прочным. Даллес говорил округло, гладко, о будущем, о сотрудничестве, о том, что две великие державы, вынесшие на себе главную тяжесть, должны и впредь понимать друг друга. Вышинский слушал, кивал в нужных местах и не верил ни единому слову — не потому, что американец лгал, а потому, что за всеми этими гладкими словами он ясно слышал одно: американец прощупывает, много ли Москва хочет и на что готова пойти. И слышал ещё, что американец прекрасно понимает, что и его прощупывают, и оттого оба они кружили вокруг дела, как два борца, ещё не сошедшиеся вплотную, но уже примеряющиеся к хватке.
— Не будем, однако, всё о высоком, — сказал наконец Даллес, отставляя трубку, и по тому, как он это сказал, Вышинский понял, что кончилась разминка. — Перейдём к земному. Мы с вами люди дела. И у нас с вами, если говорить прямо, есть один общий предмет забот — Германия.
— Германия, — повторил Вышинский ровно, ничем не выдав, что вот оно, началось.
— Германия, — кивнул американец. — Она повержена, и это ваша заслуга, тут никто не спорит. Красная армия сделала главное. Но, — он мягко развёл руками, — Германия велика, и вопрос её устройства касается не только тех, кто вошёл в неё с востока. Он касается всех. Всего цивилизованного мира. И мы полагали бы разумным, чтобы в решении германского вопроса участвовали… скажем так, несколько заинтересованных сторон. Совместно.
Вот оно, подумал Вышинский. Вот зачем всё — и любезности, и трубка, и Берн. Он хочет в Германию. Не танками — их у него до Германии не хватило, — а словом, за столом, чтобы то, чего не взяли силой, добрать бумагой.
Он ответил не сразу. Отпил воды, поставил чашку, и только потом сказал, так же ровно, вежливо и совершенно непроницаемо:
— Германский вопрос, господин Даллес, решается сейчас. Он решается тем, что Германия занята. Занята она Красной армией, целиком, от края до края, и порядок в ней наводит она же. Что до участия заинтересованных сторон, — он чуть заметно усмехнулся, — то мы полагаем, что заинтересованная сторона в германском вопросе прежде всего та, что четыре года несла его на своих плечах и заплатила за него так, как не заплатил никто. Эта сторона своё право участвовать уже доказала. И осуществляет его сейчас, на месте.
Сказано было мягко, почти любезно, но смысл был чугунный, и Даллес его услышал весь, до последней унции. Улыбка на его лице не дрогнула, но что-то в глазах на миг похолодело и стало внимательным.
— Я понимаю вас, — сказал он медленно. — И всё же позволю заметить: занять — ещё не значит владеть по праву. Мир, который мы строим, будет держаться на признании. На общем согласии держав. То, что не признано другими, всегда останется… шатким. Спорным. А спорное, как известно, рано или поздно оспаривают.
— Оспаривают то, что можно оспорить, — отозвался Вышинский. — А есть вещи, которые оспорить нельзя, потому что они уже есть. Их можно только признать. Рано или поздно. Мы люди терпеливые, подождём, пока признают.
Даллес наклонил голову, принимая удар, и зашёл с другой стороны — мягче, вкрадчивее, как заходит тот, кто ищет не пролома, а щёлочки.
— И ведь не одна Германия, — сказал он будто вскользь. — Есть, скажем, Австрия. Страна, вообще говоря, отдельная, насильно присоединённая. Уж её-то судьбу, казалось бы, следовало решать особо, а не заодно с рейхом.
Вышинский чуть усмехнулся: американец щупал, нельзя ли отколоть от германского пирога хоть кусочек, поставить хоть одну отдельную фигуру на доске, к которой потом можно будет вернуться.
— Австрия, господин Даллес, — сказал он спокойно, — двадцать лет рвалась к немцу и наконец приросла к нему намертво, своей волей. Что срослось, то не рубят надвое ради красивой юридической тонкости. Австрия — часть германского вопроса, и решится вместе с ним. Отдельной Австрии на карте не будет, как не будет и отдельного разговора о ней.
Помолчали. Это была первая настоящая сшибка, короткая, вежливая, без единого резкого слова. Ни один не уступил ни пяди, и настоящий торг был ещё впереди, а сейчас они лишь нащупали, где проходит между ними главная линия. Она проходила по Германии. Американец хотел просунуть туда хотя бы палец. Русский не давал ему и ногтя.
Дальше говорили о другом, и по тому, как ловко Даллес отступил от Германии, не настаивая, не портя отношений, Вышинский оценил его ещё выше: умный человек, знает, когда не давить.
Заговорили о том, что бесспорно, где делить было проще. Признали, как о само собой разумеющемся, что запад есть забота Америки. Франция, которую американцы отбивали у немца своей кровью, острова, которые они прибрали ещё раньше по своим тёмным сделкам с Берлином, — обо всём этом Даллес говорил как о решённом, и Вышинский не спорил, потому что и в Москве это считали решённым: пусть берёт, что за морем, это его, там нам не нужно и не удержать.
— Стало быть, — подытожил Даллес, — на западе у нас с вами разногласий, кажется, нет.
— На западе — нет, — согласился Вышинский, и оба они мысленно отметили это «на западе», за которым молчаливо стояло: а вот дальше, восточнее, разногласия есть, и немалые, и о них-то весь разговор.
— Хотя, — Даллес не спешил переходить к востоку, задержался, покачивая в пальцах остывшую трубку, — на западе есть один… любопытный случай. Италия. — Он произнёс это имя мягко, будто пробуя на вкус, и поднял на Вышинского внимательные глаза. — Странная нынче Италия. Из войны вышла первой, ловко, ничего не потеряв, а вроде бы даже приобретя. И держится, я замечаю, на удивление уверенно для страны, которая, казалось бы, должна тише воды сидеть после того, на чьей стороне воевала. Уверенно держится — и, я бы сказал, всё поглядывает в вашу сторону, господин Вышинский. С чего бы это?
Вот куда он клонит, подумал Вышинский. Умён. Учуял, откуда у итальянца эта уверенность, и хочет знать наверное: в кармане она у нас или сама по себе. Хочет понять, одна ли перед ним сила за столом или уже две.
— Италия — суверенная держава, господин Даллес, — ответил он ровно. — Вышла из войны по своей воле, распоряжается собой сама. Куда ей поглядывать — её дело. С нами она в добрых отношениях, это правда, мы этого не скрываем и скрывать не намерены. Но чтобы она была нам подначальна — нет, увольте. Италия сама по себе. Просто она, в отличие от иных, помнит добро и умеет ценить того, кто в трудный час не стал ей ломать шею, а протянул руку. Вот и вся загадка.
— Сама по себе, — повторил Даллес задумчиво, и по лицу его было видно, что он не поверил ни на грош, и что именно это неверие его и заботит. Одна свободная, никому не подчинённая держава в Европе, глядящая на Москву, — это была та самая заноза, тот непорядок в стройной картине западного единства, которого он не любил и предвидеть которого не мог. — Что ж. Пусть сама по себе. Учтём и это.
