Передел мира (СИ), стр. 44
Внизу Яков с Юлей сидели у остывающего самовара, разговаривали вполголоса, чтоб не потревожить уснувший дом. Увидев его на лестнице, подвинулись, освобождая место, налили ему свежего чаю в стакан. Он сел к ним, обхватил стакан ладонями.
— Уснула, — сказал он. — На пастухе и уснула, до царя не дотянула.
Юля тихо засмеялась. И они сидели втроём допоздна, в тёплом натопленном доме, за неспешным тихим разговором ни о чём и обо всём, и самовар остывал, и его подогревали снова, и за тёмными окнами беззвучно падал крупный снег, заваливая сад, дорожки, крышу, весь мир вокруг, — а в доме было тепло, и горела лампа, и было им покойно и хорошо, как бывает хорошо, когда все свои наконец в сборе, все живы, все здоровы, спит наверху внучка, и никуда не надо спешить, и завтра — воскресенье, и снова целый день все вместе.
Глава 29
Семья часть 2
В воскресенье Сталин выбрался с дочерью за город. Это она его вытащила. Позвонила среди недели, чего давно не делала, — выросла, отдалилась, своя жизнь, институт, подруги, — и попросила: свози к Васе. Он летает, а я ни разу не видела, как это. Свози, папа. И столько было в её голосе живого, азартного, давно не слышанного им, что он не стал отговариваться делами, а сказал: свожу. В воскресенье.
Заехал за ней с утра. Светлана ждала уже одетая, собранная, не та девочка, что виснет на шее с визгом, а взрослая барышня девятнадцати лет, стройная, серьёзная, с отцовскими бровями на похорошевшем за последний год лице. Она и держалась теперь иначе, сдержанно, и поцеловала отца в щёку спокойно, и говорила ровно, а прежней детской бурности как не бывало, — но глаза, когда она про аэродром заговорила, загорелись совсем по-девчоночьи, и это отца тронуло.
— Спасибо, что везёшь, — сказала она в машине. — Я думала, не выберешься. У тебя же вечно дела.
— Дела и подождут, — сказал Сталин. — Дочь просит — это не дело, что ли? Самое дело и есть.
Ехали за город. День выдался ясный, морозный, солнце сияло на снегу так, что резало глаза, поля лежали белые, чистые, с чёрными перелесками по краям. Светлана глядела в окно и рассказывала про институт, про то, что читает, про подруг, — и отец слушал, кивал, поглядывал сбоку на выросшую дочь и думал, до чего же незаметно она стала взрослой. Ещё, кажется, вчера таскал её на закорках, а теперь вон барышня, рассуждает о книгах, о будущем, скоро и замуж пора думать. Отвык он от неё за войну, проглядел, как выросла. Ну да теперь наверстаем.
— Пап, — сказала она вдруг, посерьёзнев, и он понял по голосу, что подошла к главному, ради чего, может, и вытащила его. — Я ведь не просто так к Васе прошусь. Я подумать хочу.
— О чём подумать?
— Не о чём, а кем. — Она помолчала, собираясь с духом. — Я в лётчицы хочу, папа. Всерьёз. Не блажь это. Были же в войну девушки-лётчицы, воевали не хуже мужчин, я про них читала, всё про них знаю. Вот и я хочу. В небо хочу. Затем и к Васе — поглядеть вблизи, правда ли это моё или так, придумала себе.
Сталин помолчал. Он ждал чего угодно: про замужество, про институт, про подруг, — а тут вон что. В лётчицы. И не отмахнулся, не засмеялся, как засмеялся бы иной отец над девичьей причудой, а отнёсся серьёзно, потому что и сказано было серьёзно, и дочь перед ним сидела уже не девочка, а взрослый человек со своим решением.
— Дело опасное, — сказал он наконец. — Небо не шутит. Бьются лётчики, и мужчины бьются, а не только в кино летают. Ты это понимаешь?
— Понимаю. Оттого и хочу вблизи посмотреть, а не мечтать издали. Чтоб знать, на что иду.
— Вот это правильно, — сказал Сталин, и в голосе его было одобрение. — Это по-разумному. Не мечтать, а поглядеть и решить. Ну поглядим. Вася покажет.
И больше он её ни отговаривать, ни уговаривать не стал, а решил про себя: пусть посмотрит. Захочет всерьёз — не стану мешать, дело выбрать себе святое право, хоть бы и дочери вождя. А может, поглядит вблизи на весь этот холод, грохот, риск, и остынет, выберет другое. Пусть решает сама. Он ей не судья, он ей отец.
Приехали. Машина свернула с шоссе на боковую дорогу, миновала шлагбаум, где часовой, узнав, вытянулся, козырнул и пропустил без слова, и покатила вдоль длинного дощатого забора. Забор тянулся, тянулся, а потом оборвался, и за ним разом, широко открылось ровное, укатанное, расчищенное от снега поле — огромное, белое, уходящее к синей кромке дальнего леса. А на поле стояли самолёты.
Светлана подалась к стеклу и притихла.
Их было много. Истребители, выстроенные ровным рядом, серо-зелёные, с красными звёздами на крыльях, приземистые, поджарые, хищные, с задранными к небу носами. Возле них копошились люди в чёрных промасленных комбинезонах, крохотные рядом с машинами; кто-то грел моторы, над одним самолётом дрожал горячий воздух. А один истребитель как раз выруливал на полосу, тяжело переваливаясь по снегу, и винт его сливался в прозрачный круг, и мело от него белую позёмку.
И, пока подъезжали, самолёт на полосе взревел — взревел так, что задрожал воздух, — рванулся, побежал, всё быстрее, оторвался и пошёл вверх, круто, в слепящее небо, и рёв покатился следом, стихая. Светлана провожала его глазами, запрокинув голову, пока он не превратился в точку и не растаял в синеве. И по лицу её, по этим загоревшимся, неотрывным глазам Сталин понял, что дело, кажется, нешуточное. Что не остынет.
Их встретил Василий — в лётной куртке, в унтах, раскрасневшийся с мороза, — прибежал от машин, обнял отца, стиснул сестру.
— Приехали! Светка, ты чего это в наши края? Отродясь тебя тут не бывало!
— В лётчицы она к тебе просится, — сказал Сталин, усмехнувшись. — Приглядеться приехала. Показывай, Василий, своё хозяйство. Да по-честному показывай: и красоту, и как оно на деле — тяжело, холодно, опасно. Пусть знает.
Василий поглядел на сестру с новым интересом, будто увидел впервые, и присвистнул.
— Ишь ты. В лётчицы. Ну идём, покажу. Только чур не жаловаться, что застудилась да что страшно.
— Не пожалуюсь, — сказала Светлана.
И пошли по расчищенному полю, по хрусткому снегу, к самолётам. И Василий стал показывать не как ребёнку, а как показывают взрослому, кто и вправду хочет понять: где мотор, какой мощности, где кабина, чем один истребитель отличается от другого, отчего один хорош в бою, а другой похуже. И говорил про то, как учатся, сколько лет, как тяжело даётся, сколько отсеивается, не выдержав, и что небо ошибок не прощает, и что романтики там, наверху, куда меньше, чем работы и риска. Говорил честно, как отец велел, не приукрашивая. А Светлана слушала внимательно, серьёзно, и спрашивала не пустое, а по делу: про учёбу, про сроки, про то, берут ли девушек теперь, после войны, или уже нет. И по вопросам её видно было, что не блажит барышня, а вправду примеряется.
Сталин шёл поодаль, не вмешиваясь, слушал и глядел на своих детей — на сына, ладного, уверенного в своём деле, и на дочь, серьёзную, загоревшуюся, но не по-детски, а по-взрослому, с оглядкой, с расчётом. Мороз пощипывал щёки, солнце светило ясно и низко, снег слепил, пахло бензином и морозом, вдалеке гудели моторы. И на душе у Сталина было хорошо этой ясной картиной: дети его при нём, оба уже большие, толковые, живые, каждый со своей дорогой, и дороги эти хорошие, честные, не стыдные.
Василий подвёл сестру к самолёту, и она, попросив разрешения, поднялась на крыло, не ойкая, не пугаясь, а спокойно, деловито, и заглянула в кабину, в тесноту приборов, стрелок, рычагов, и долго смотрела, что-то прикидывая про себя, а Василий рядом объяснял, что к чему. И Сталин, глядя, как дочь его сосредоточенно вникает в эту сложную, серьёзную машину, подумал, что, пожалуй, быть ей лётчицей. Раз так смотрит — быть.
Потом отогревались в лётной столовой, простой, дощатой, с запахом щей и махорки, пили горячий чай, и Василий рассказывал лётные байки, а Светлана расспрашивала дельно, и Сталин прихлёбывал чай и смотрел на детей, и было ему тепло и покойно. За окном на белом поле шла своя жизнь, взлетали, садились, гудели моторы, а тут, в тепле, сидели трое, отец с сыном и дочерью, и всем было хорошо и просто, как бывает среди своих.
