Передел мира (СИ), стр. 42
Дорого иметь всё. Дёшево — сделать вид, что имеешь.
Он не обольщался. Пылью в глаза войны не выигрывают, и настоящее, острие, кулак, иметь всё равно надо, без этого блеф пустой. Но там, где можно не тратить, там и не тратить. Там, где сосед и так напуган, — не доказывать ему делом то, во что он уже поверил на слово. Не гнаться за каждой заморской новинкой, если видно, что новинка эта тупик и деньги на ветер. Пусть они первыми набьют шишки, спалят миллиарды на том, что не полетит, а он поглядит со стороны и не полезет в ту же яму.
Многого он тут не решит, это Сталин понимал трезво. Гонку не отменить, темп не свой, задаёт чужой. Но хоть уберечь страну от того, чтоб её в этой гонке пустили по миру, — это в его силах. Не дать втянуть себя в разорение по всем фронтам разом. Выбирать. Блефовать, где выгодно. Беречь каждую копейку строже, чем бережёт богатый, — потому что у того карман толстый, а у него на счету.
Он докурил трубку, выбил её о край пепельницы. За окном стыла ночь. Где-то там, в темноте, ехали на восток эшелоны с солдатами, спали разорённые войной города, лежала земля, которую надо было поднимать из пепла, и на всё это денег было в обрез, и каждый, брошенный в пустое, был отнят у живого.
Вот пусть и не будет брошенных в пустое. Вот с этого и начнём. Сталин погасил свет и пошёл к себе. Завтра было много дел, мирных, хлопотных, будничных. Тех, что тяжелее войны.
Глава 28
Семья
В субботу приехал Яков с семьёй, и дача, всю неделю стоявшая тихая и пустая, сразу наполнилась голосами. Сталин ждал их с обеда, хоть и не подавал виду. С утра сказал Валентине, чтоб готовила на всех и чтоб непременно было сладкое — Галя любит сладкое, — велел протопить пожарче, чтоб ребёнку было тепло. Прошёлся по дому хозяйским глазом: не дует ли где, всё ли прибрано, заглянул даже в маленькую комнату наверху, куда сам заходил редко, постоял в ней, подумал о чём-то и вышел. А потом сел будто бы заниматься делами, разложил бумаги, но дела шли плохо, мысль не держалась, соскальзывала, глаз останавливался на строчке и не читал её. Он то и дело вставал, подходил к окну, смотрел на дорогу, не пылит ли машина. Дороги за окном не было видно из-за деревьев, но смотреть всё равно тянуло. Курил больше обыкновенного. Один раз спустился на кухню, будто бы по делу, а на самом деле поглядеть, как там стряпня, потянуло носом на пироги, — и Валентина, поняв, шуганула его, как шугают всякого, кто лезет под руку в кухне, и он, усмехнувшись, ушёл.
Машина пришла к четырём. Он услышал её раньше, чем увидел, по звуку мотора за воротами, по хлопнувшей дверце, и вышел на крыльцо, накинув шинель.
Первой из машины выкатилась Галя — четырёх лет, в красном пальтишке, в белом платке поверх шапки, круглая, румяная с мороза, — и, увидев деда на крыльце, завизжала на весь двор и понеслась к нему, растопырив руки, теряя на бегу варежку на резинке, которая так и осталась болтаться на рукаве.
— Деда! Деда приехали! То есть мы приехали!
Сталин присел на корточки. Не так это стало легко ему, как раньше, колени уже не те, но он присел, и Галя врезалась в него с разбегу, обхватила за шею обеими руками, и он поднял её, кряхтя, на руки. Она была лёгкая, холодная снаружи от мороза и горячая внутри, вертлявая, и сразу же вцепилась в его усы обеими ручонками и потянула, проверяя на прочность.
— Усы, — сообщила она деловито, дёрнув ещё раз. — Колючие. Как ёжик.
— Колючие, — согласился Сталин. — А ты не тяни, они мне ещё пригодятся. Своё-то отпустишь когда?
— У меня косички, — сказала Галя с достоинством и мотнула головой, показывая косички, из-под платка, впрочем, не видные.
За Галей, поотстав, не спеша шли Яков с Юлей. Яков, крепкий, обветренный, в шинели, с орденами на груди, шёл той спокойной, ладной походкой, что была у него всегда, чуть щурясь, как щурился отец. Юля несла в руках узел с гостинцами, что-то домашнее, укутанное в полотенце, и корзинку. Оба улыбались, глядя, как Галя тормошит деда.
— Здравствуй, отец, — сказал Яков, подходя.
Они обнялись — не крепко, не напоказ, а так, коротко, по-мужски, но Сталин, обнимая сына одной рукой, другой всё держал внучку, и руку на плече Якова задержал чуть дольше, чем нужно было. Яков это заметил, но ничего не сказал, только чуть шире улыбнулся.
— Здравствуйте, Иосиф Виссарионович, — тихо сказала Юля, и он кивнул ей приветливо, теплее, чем кивал обыкновенно чужим.
— Приехали. Хорошо, что приехали. Замёрзли, поди, в дороге-то? Идёмте, идёмте в дом, там натоплено. Валя чаю согрела, самовар кипит.
В доме было жарко, светло, пахло пирогами и печёным. Пока раздевались, разматывали Галю, а размотать её оказалось делом долгим, потому что под пальто был платок, под платком шапка, под шапкой ещё платок, и Галя вертелась и мешала, — и под всеми этими одёжками обнаружилась наконец тоненькая девочка в синем платьице с белым воротничком, которая, едва освободившись, тут же куда-то помчалась обследовать дом. Юля кинулась было за ней, не разбила бы чего, не залезла бы куда, но Сталин остановил её:
— Пусть бегает. Что тут ей разбивать. Дом, не музей. Пусть смотрит, ей интересно.
Галя меж тем уже нашла себе занятие: большие напольные часы в углу столовой, старинные, с медным маятником, ходившим тяжело и важно за стеклом. Она встала перед ними и замерла, глядя, как качается маятник, туда-сюда, туда-сюда, и слушая, как они тикают, громко и мерно.
— Деда, а что там внутри качается?
— Маятник, — сказал Сталин, подойдя. — Он время отмеряет. Качнётся туда — секунда, качнётся сюда — другая.
— А если его остановить, время остановится?
Сталин усмехнулся в усы.
— Нет, — сказал он серьёзно, как отвечал бы взрослому. — Время не остановишь. Часы можно остановить, а время — нет. Оно себе идёт.
Галя подумала над этим, наморщив лоб, но додумать не успела: позвали к столу.
Сели ужинать. Расселись, как рассаживаются в семье не по чину, а по привычке: Сталин во главе, Яков по правую руку, Юля с Галей напротив, поближе к двери, чтоб удобнее было выскакивать с ребёнком, если что. Галю посадили на подушку, положенную на стул, чтоб доставала до стола, и она сидела на этом возвышении важно, как на троне, болтая не достающими до пола ногами.
Валентина внесла всё разом: щи, дымящиеся, наваристые, что ложка стояла; пироги, с капустой, с рыбой, с рисом и яйцом, румяные, ещё пыхавшие печным жаром, на отдельном блюде дрожащий холодец с хреном, к чаю после варенье трёх сортов, мёд в сотах, тёмный и светлый. Для Гали особо поставили вазочку с леденцами, разноцветными, стеклянно светившимися, и она, едва увидев, немедленно к ним потянулась, но Юля перехватила её руку на полдороге:
— Сперва суп.
— Су-уп, — протянула Галя с укоризной, точно суп был личной её обидой, но покорилась, вздохнула и стала есть щи, старательно, обеими руками держа ложку, дуя на неё, проливая на подбородок, и нет-нет да косясь на леденцы — не унесли бы, пока она тут возится с этим супом.
За окнами меж тем густели, синели ранние зимние сумерки, и от этого в столовой, освещённой лампой и отблесками из печи, делалось ещё уютнее, ещё теплее, и дом словно отгораживался светом от стыни, наступавшей снаружи. Пахло щами, печёным тестом, натопленным деревом.
Ели неспешно, обстоятельно, как едят люди, которым некуда торопиться и хорошо вместе, и разговаривали. Яков рассказывал про службу — коротко, без хвастовства, как привык, — про то, что дивизион его теперь расформировывают, война кончилась, столько артиллерии в мирное время не нужно, и что сам он, верно, останется в армии, послужит ещё, пойдёт учиться дальше, в академию, если возьмут.
— Возьмут, — сказал Сталин. — Отчего не взять. Учиться — правильно. Ты воевать научился на деле, кровью, а теперь надо и голову подучить, чтоб не только руками. Академия — это дело. Наукой воевать надо, не только храбростью. Храбрости у нас всегда хватало, а вот науки недоставало, оттого и платили дорого.
