Передел мира (СИ), стр. 33

Да и сам он, хозяин, был не лучше. Он поглядел на себя — на обрюзгшее тело, на сухую руку, на седину, — и подумал, что вот сидят сейчас в предбаннике два старика, два немолодых, битых жизнью человека, а держат в руках полмира. И держать больше некому.

В парной было хорошо. Жар охватил сразу, плотный, тяжёлый, и хозяин, охнув от удовольствия, полез на полок, и Молотов за ним, и они сидели рядом в этом жару, потея, отдуваясь, и первое время молчали, потому что в бане поначалу не до разговоров, а надо прогреться, привыкнуть, размякнуть.

Потом хозяин взял веник, размочённый уже в шайке, и стал охаживать себя, а после велел лечь Молотову и прошёлся веником по нему, по спине, по ногам, не сильно, любя, и Молотов кряхтел и ахал, и было им обоим славно, как бывает славно старым людям, когда тело, весь день ноющее и тяжёлое, вдруг отпускает в тепле и делается лёгким.

— Хорошо, — сказал Молотов, отдуваясь. — Отпускает.

— То-то, — сказал хозяин. — Баня, брат, лучше всякого доктора. Доктор тебе латынь разводит, а баня — она напрямую, к костям.

Они спустились с полка, окатились, посидели внизу, где попрохладнее, отдыхая. И вот тут, в этой банной размягчённости, когда с потом выходит из человека вся дневная дурь и корка, когда сидят двое голые, равные, без чинов и должностей, — вот тут и пошёл тот разговор, ради которого, может, хозяин Молотова в баню и потащил, сам себе в том не признаваясь.

— А ведь мы с тобой старики, Вячеслав, — сказал хозяин негромко, глядя в пол, на мокрые доски. — Вот доктор нынче то же самое сказал, только по-своему, по-учёному. Изношенные, говорит. Сердце, говорит, у вас не молодое. А я слушал его и думал: а ведь верно. Старики мы.

Молотов промолчал, но не так промолчал, как молчат, не соглашаясь, а так, как молчат, когда сказали вслух то, о чём сам давно думал, да не решался выговорить.

— Ты не молчи, — сказал хозяин. — Ты ведь тоже это чувствуешь. По себе. Раньше как было? Ночь не поспал — и опять как огурчик. А теперь? Теперь ночь не поспишь — и весь день разбитый ходишь, и всё из рук валится. А? Есть такое?

— Есть, — признал Молотов негромко. — Есть, Коба. Годы.

— Годы, — повторил хозяин. — Вот и доктор так сказал. Против годов, говорит, лекарства нету. — Он помолчал, глядя, как стекает вода по доскам. — И вот я, Вячеслав, что тебе скажу. Что меня, признаться, гложет последнее время, а поговорить не с кем, кроме тебя. Мы-то с тобой ладно. Мы своё, считай, отработали, дай бог ещё сколько-то протянуть да дела довести. А после нас — что? После нас кто?

Молотов поднял на него глаза.

— Есть люди, — сказал он не очень уверенно.

— Есть, — согласился хозяин. — Люди всегда есть. Только какие? Ты погляди на них, на молодых наших, что в Москве при нас крутятся. Гладкие, ловкие, слова говорят правильные. А присмотрись — пустые. Аппаратчики. Паркетные. Всю жизнь по кабинетам, по бумагам, наверх глядят, чего начальство хочет угадать, тем и живут. А чтобы дело своё, живое, за которое головой отвечаешь, — этого нет. Такому дай страну — он её и просидит в кресле, как штаны просиживает.

Он говорил с досадой, с той стариковской горечью, что копится у человека, много повидавшего и разуверившегося в тех, кто идёт следом.

— Я, Вячеслав, не про то боюсь, что помру, — сказал он тише. — Помереть не страшно, дело житейское. Я боюсь, что оставлю всё это, — он повёл рукой, будто обнимая невидимое, всю эту страну, весь мир, — оставлю в руки, которые не удержат. Что придут вот эти гладкие, паркетные, и просидят, проболтают, растеряют по кусочку всё, что мы кровью брали. Вот чего боюсь. А не смерти.

Молотов слушал серьёзно. Он понимал, о чём речь, и сам о том думал, но не так остро, не так болезненно, как хозяин, потому что не на нём одном всё держалось.

— Так что же делать? — спросил он.

— А делать вот что, — сказал хозяин, и голос его переменился, ушла из него горечь, а вошла деловитость, та самая, с какой он брался за всякое дело. — Растить надо. Загодя. Не ждать, покуда припрёт, а сейчас, покуда время есть, покуда мы с тобой ещё на ногах, — брать молодых и растить под себя. Не тех гладких, а других. Настоящих. Из народа, из фронта, из работы. Тех, кто сам себя сделал, а не при нас вырос на готовом.

— И есть у тебя такой на примете? — спросил Молотов, уже догадываясь, что не просто так завёл хозяин этот разговор.

— Есть, — сказал хозяин. — Один есть. Приметил я его.

Он помолчал, собираясь, а потом стал рассказывать, обстоятельно, как рассказывают о деле обдуманном.

— Молодой ещё. Сорока нет. Войну прошёл — не в штабах отсиживался, а на передовой, комиссаром, под пулями. На Малой земле, слыхал, был, в самом пекле. Не из трусливых, значит, и людей на войне повидал, цену им знает. А после войны кинули его область поднимать, из разрухи. Оккупацию немец там прошёл, всё пожёг, всё разграбил — а он приехал и поднял. И завод пустил, и людей накормил, и порядок навёл. Не карал, не гремел, а строил. Работник, понимаешь? Настоящий работник, а не крикун.

— Как звать-то его? — спросил Молотов.

Хозяин назвал.

— Не слыхал, — сказал Молотов.

— И не мог слыхать. Он пока невелика птица, областного полёта. Оттого и хорош, что не затёрся ещё, не испортился в московской-то мельнице. Свежий. — Хозяин поглядел на Молотова. — И вот что я надумал, Вячеслав. Хочу его наверх взять, поближе. Но не сразу, не рывком — так только испортишь человека, вскружишь голову. А потихоньку. И вот тут ты мне нужен.

— Я? — Молотов чуть удивился.

— Ты. Ты у меня самый надёжный. Самый обстоятельный. На тебя я больше всех полагаюсь, ты знаешь. Вот я и хочу его тебе отдать. Возьми его к себе, в помощники, по своей линии, по иностранной, по политической. Погоняй его. Присмотрись. Поучи. Ты дело знаешь, как никто, — вот и передай ему, покажи, что и как. А заодно и проверь, из чего он сделан. На большом-то деле человек виден насквозь.

Молотов подумал, помешкал.

— А если не потянет?

— Не потянет — вернём в область, и вся недолга, — сказал хозяин спокойно. — Невелика беда, попробовали и ладно. А потянет — будем растить дальше. Помаленьку, со ступеньки на ступеньку. Торопиться нам некуда, время, слава богу, есть. Доктор вон обещал, ежели беречься, ещё поскриплю. — Он усмехнулся. — Вот и побережёмся, и вырастим, кому после нас страну оставить. Чтоб не гладкому какому досталась, а работнику. Чтоб удержал.

Они посидели ещё молча. Пар редел, оседал, банное тепло стояло вокруг ласковое, нежаркое уже, и было хорошо, покойно, и разговор этот, тяжёлый по сути, лёг легко, по-банному, без надрыва.

— Ну что, возьмёшь? — спросил хозяин.

— Возьму, — сказал Молотов. — Отчего не взять. Пришли его. Погляжу на твоего работника.

— Вот и добро, — сказал хозяин, довольный. — Вот и сговорились.

Он поднялся, кряхтя, и потянулся за шайкой.

— А теперь ещё разок поддадим, — сказал он, повеселев, — да веником, да как следует. Чтоб уж всю старость из костей вон. Ложись, Вячеслав, я тебя ещё разок пройду. По-хозяйски.

И плеснул на камни, и пар взвился к потолку, горячий, свежий, и два старика, только что говорившие о смерти да о преемниках, о конце своём и о том, кому оставить полмира, снова кряхтели и ахали под веником, и радовались простому банному теплу, и жили, покуда жилось, и не думали пока о конце, потому что конец был ещё не завтра, а сегодня была баня, и пар, и старый друг рядом, и это было хорошо.

Глава 22

Помощник

Молотов не любил, когда ему навязывали людей. Он привык подбирать сотрудников сам, придирчиво, годами, и держать при себе только тех, кого проверил насквозь, кому знал цену до копейки. Аппарат его был вышколен, притёрт, работал, как хорошие часы, и всякий новый человек в этом отлаженном механизме был Молотову как соринка в глазу — покуда не притрётся, не докажет, что нужен. А тут ему нового человека не он подобрал, а навязали сверху, пусть и с самой верхней из всех верхних вершин, и оттого Молотов, соглашаясь взять этого протеже, соглашался без всякой охоты, а из одного лишь послушания.