Передел мира (СИ), стр. 27

Его приняли хорошо. Его приняли даже с почётом, с тем нарочитым, чуть избыточным почётом, который сам по себе есть уже ход в игре: кого собираешься обделить, того стоит сперва обласкать.

Говорили о разном, ходили вокруг да около, как положено: о доблести союзных армий, о совместно добытой победе, о дружбе, которой предстоит крепнуть. Хозяин слушал, кивал, подавал реплики, где нужно, и ждал, когда гость перейдёт к тому, зачем приехал. И Гарриман перешёл.

— Корея, — сказал он, всё так же улыбаясь. — И Япония. Победа над японцем — победа общая, маршал, тут, я думаю, спорить не о чем. Мы четыре года несли эту войну на своих плечах, на островах, на море, мы понесли потери, каких вы, к счастью для ваших солдат, не понесли. И потому, когда речь заходит о том, как устроить эти земли после войны, кому и где стоять, — голос наш, согласитесь, должен звучать весомо. Мы хотели бы утвердить наш порядок в Японии и закрепить наше присутствие на юге Кореи, где стоят уже наши войска.

Вот оно, подумал хозяин. Пришёл и просит. Вежливо, по-союзному, с улыбкой. Всё, как и говорил Молотову: придёт и попросит долю.

Он не стал спешить с ответом. Разговор этот он обдумал наперёд и знал, куда его поведёт, а спешить в таком деле значило только сбить себе цену.

— В Японию мы не лезли, — сказал он наконец, мягко. — На острова ваши, на флот, на море не претендуем, слова не скажем. Воевали вы там, вам и хозяйничать. Тут я с вами не спорю.

Гарриман чуть подался вперёд, довольный, что главное сказано так легко.

— А вот насчёт того, кому и где стоять, — продолжал хозяин, — тут давайте по порядку. По-хозяйски. Как в Германии делили, по зонам, чтоб всякому ясно было, где чьё.

Улыбка на лице гостя не дрогнула, но глаза стали внимательнее. Про зоны он услышать не ждал, а услышав, насторожился, потому что человек тёртый и понял сразу: за спокойным этим «по зонам» что-то припасено.

— И всё же, маршал, — сказал он, заходя с другого края, — есть обстоятельство, которое, быть может, придаёт нашему голосу иной вес.

Он сделал паузу, короткую, выверенную, и сказал:

— Три дня назад мы применили новое оружие. Против японского города. Полагаю, вы осведомлены.

— Осведомлён, — сказал хозяин.

Он был осведомлён. Ему доложили в тот же день: заокеанский наконец пустил в ход то, что так долго готовил и чем так долго пугал мир издали. Далёкий японский город исчез в одной вспышке. Второй такой город за всю историю — а первый мир увидел из русских рук, только знали о том немногие. И применили его тогда, когда всё уже было кончено: когда Квантунская армия лежала разбитая, когда Кавасэ сдал свою саблю, когда война, по существу, была отвоёвана здесь, на маньчжурской земле, чужими, русскими руками. Бомба опоздала. Она грянула громом над уже поверженным, и весь её гром, вся её страшная сила пришлись впустую, в пустоту, по врагу, который и без неё уже поднял руки.

Гарриман, конечно, знал это не хуже него. И всё же выложил бомбу на стол как козырь, за неимением лучшего.

— Это оружие, — сказал гость негромко, — меняет очень многое. В том числе, осмелюсь заметить, и вес голоса в вопросах послевоенного устройства.

Хозяин посмотрел на него долго, спокойно.

Он мог бы сказать многое. Он мог бы сказать, что это оружие не ново, что мир увидел его впервые не над Японией, а над Стамбулом, и увидел из русских рук, но он этого не сказал, потому что о Стамбуле молчали, и молчать о нём было сильнее, чем говорить. Он мог бы сказать, что бомба опоздала и напугать ею того, кто сам такую держит, невозможно. Но и этого он не сказал.

Он сказал другое.

— Хорошее оружие, — сказал он одобрительно, будто хвалил чужую работу. — Сильное. Врага, который уже сдался, оно, конечно, добьёт наверняка. — Он выдержал паузу, ровно такую, чтобы гость успел почувствовать укол, но не успел обидеться. — Только вот какое дело. Города оно жечь умеет. А землю держать — не умеет. Землю держит солдат. Вы ударили с воздуха, мы прошли по земле, и вышло так, что земля-то теперь под нами. Гром в небе гремит и стихает, а земля остаётся. И кто на земле стоит, тому и решать, как её делить.

Гость молчал. Улыбка его наконец потускнела, не исчезла, но потускнела, и в этом было признание: козырь бит. Он приехал пугать громом того, кто сам гремел раньше и громче, только об этом не рассказывал.

Хозяин дал этому молчанию постоять, а потом вернулся к делу, спокойно и буднично, будто и не было никакой бомбы.

— Так вот, о зонах. Юг Кореи вы просите за собой. Извольте. Пусть стоят ваши войска на юге, я мешать не стану. — Он помолчал. — Но и вы уж не обессудьте: коли делим, так делим по-честному, кругом. Есть на севере Японских островов остров Хоккайдо. К нам ближний, от нас рукой подать. Вот его я беру в свою зону. Займём, обустроимся, как вы на своих островах.

Гарриман выпрямился. Улыбки на лице больше не было вовсе.

— Хоккайдо — это Япония, маршал. Собственно японская земля. Об этом не может быть речи. Мы не для того…

— Отчего же не может, — перебил хозяин мягко, но так, что перебил. — Очень даже может. Вы вот на юге Кореи стоите — а Корея, между прочим, тоже не ваша земля, и не американский солдат её брал. Стоите, однако. И я не гоню. Пока не гоню.

Он выделил это «пока» самую малость, ровно настолько, чтобы гость услышал.

— Подумайте сами, — продолжал он, не повышая голоса, тем ровным, рассудительным тоном, каким говорят об очевидном. — Сил у вас на том корейском юге — горстка, что успели с моря высадить. А надо мной, над этой горсткой, стоит вся моя армия, та самая, что прошла Хинган и не заметила. Захоти я — и не будет там завтра никакого юга, и присутствия вашего не будет, и говорить станет не о чем. Я не хочу. Мне ссориться с вами нынче не с руки, да и вам со мной тоже. Так давайте по-хорошему: вы остаётесь на юге Кореи, а я становлюсь на Хоккайдо. Баш на баш. И оба при своём.

В комнате стало тихо. Гарриман понял всё, и хозяин видел, что понял: за вежливым этим предложением стоит простой и голый расчёт, а альтернатива размену — не удержать корейский юг вовсе, потерять и его, и лицо. Торговаться тут было нечем. Козырь, с которым он летел через океан, оказался бит ещё на подлёте, и теперь ему просто и ясно показывали счёт.

Он держался ещё сколько-то, для порядка, для тех, кто послал. Говорил, что должен снестись со своими, что не уполномочен решать такое сам, что это большой вопрос. Хозяин не спорил, кивал, соглашался: снеситесь, конечно, дело серьёзное, спешить некуда. Он знал, что снесётся гость со своими и что свои, посчитав то же, что посчитал он сам, велят соглашаться, потому что удержать малое, отдав ещё меньшее, выходило в их же арифметике выгоднее, чем упереться и потерять всё.

Так и вышло. Погодя, не сразу, с оговорками и с кислой миной, но заокеанский на размен пошёл.

И чтоб не расходиться совсем уж в обиде, хозяин под конец кинул ему подачку, мелкую, но с виду щедрую.

— А японских пленных, что у нас, — сказал он, смягчаясь, — берите себе, коли хотите. Сотни тысяч. Кормить, лечить, домой развозить — забота накладная и неблагодарная. Заберите эту заботу, а мы скажем всем, что доля вам вышла честная, союзная.

Он предлагал обузу под видом дара, и гость, человек тёртый, понимал, что ему суют пустое. Но подано было так, что отказаться значило признать себя вовсе обойдённым, а взять — хоть чем-то прикрыть перед своими то, что уезжает он с чужого острова в кармане у русского.

Гарриман подумал и взял.

— Это великодушно, — сказал он, и на лицо его вернулась улыбка, только теперь в ней было чуть меньше уверенности и куда больше усталости.

Они расстались почти друзьями. Проводили гостя с тем же почётом, с каким встречали, и он улетел за океан, увозя обузу, названную долей, свою уступку на Хоккайдо и то смутное, неприятное чувство, что остаётся, когда приедешь с козырем на руках, а встанешь из-за стола, не поняв толком, как и когда этот козырь у тебя отобрали.