Передел мира (СИ), стр. 20
А до конца было ещё далеко. Впереди лежали сопки, тайга, реки и японец, который не сдаётся. Впереди была война — кровавая и, как чувствовалось каждому, лишняя, — которую всё равно надо было провоевать до конца.
Кострома поправил на плече ремень автомата, сплюнул горькую от пороха слюну и пошёл вниз, на ту сторону — к следующей сопке.
Глава 13
Сунгари
Пока одни ломились через степь и горы, а другие вязли в тайге и болотах, была ещё и третья дорога на врага — по воде. Вниз по большой реке, по Сунгари, на Харбин, шла речная флотилия, и шла она легко и быстро, как не двигалось ничто другое на всём огромном фронте. Реку японец не удержал: не хватило ни кораблей, ни времени, ни веры в то, что русский пойдёт водой. А русский пошёл водой.
Но прежде чем стать этой лёгкой, стремительной силой, флотилия своё отработала — там, позади, на большой воде, на Амуре, о котором в сводках потом напишут скупо, одной строкой, а строка эта стоила недёшево.
Амур пришлось брать с боя. Японец держал его дальний берег давно и всерьёз: доты у самой воды, батареи на высотах над нею, — держал, считая широкую реку рвом, которого русскому не перейти. И первые сутки войны на этом северном краю были не про стремительность, а про то, как под огнём, в предрассветном тумане, переваливают реку: как идут через открытую воду бронекатера, как ложатся вокруг них разрывы, как горит подбитый и тонет, а остальные лезут дальше, к чужому берегу, где ещё бьёт, ещё не подавлен японский дот. Как высаживают десант прямо под кинжальный огонь, и десант этот выгрызает у японца прибрежную полосу метр за метром, дом за домом, чтобы дать флотилии войти в устье. Сахалян брали так — в упор, зло, с потерями, о которых потом тоже напишут одной строкой.
А когда северный берег был очищен и оборона в устье взломана, флотилия вошла из Амура в Сунгари, в приток, в чужую внутреннюю реку, ведущую в самое сердце Маньчжурии, — и вот тут-то, за спиной у сломленной обороны, началось то лёгкое и быстрое движение вниз по течению, ради которого и ломали Амур.
Капитан-лейтенант Лаптев стоял на мостике головного монитора и смотрел, как разворачивается перед ним чужая река.
Река была широкая, мутная, тяжёлая от несомого ила, и берега её, низкие, заросшие, тянулись назад медленно, будто нехотя. По этим берегам где-то сидел японец — Лаптев знал, что сидит, — но не показывался, и оттого тишина над водой была не мирная, а сторожкая, из тех, что натягиваются перед выстрелом.
Флотилия шла третьи сутки. Мониторы, бронекатера, транспорты с десантом — вся эта речная сила, пробившаяся с Амура, теперь катилась вниз по течению, и течение само несло её на врага, добавляя к ходу машин свою даровую силу. Города и городки на берегу брали с ходу, почти без боя: десант высаживался, занимал пристань и управу и, не задерживаясь, грузился обратно и шёл дальше. Некогда было закрепляться. Приказ был — вперёд, на Харбин, пока японец не опомнился и не взорвал за собой мосты и фарватер.
— Товарищ капитан-лейтенант, — доложил сигнальщик, — с флагмана: усилить ход.
— Усилить ход, — повторил Лаптев в переговорную трубу, вниз, в машинное.
— Куда ж ещё, — глухо отозвалось снизу. — И так на пределе держим. Подшипники греются, товарищ капитан-лейтенант. Запорем машины — станем посреди реки.
— Не запорем, — сказал Лаптев в трубу. — Дойдём.
Он и сам не знал, дойдут ли. Он знал одно: наверху решили, что Харбин надо взять раньше, чем к нему подойдут те, что идут сушей, — раньше, чем японец сожжёт склады, взорвёт заводы, угонит эшелоны. И флотилия была тем ножом, что резал напрямую, по воде, минуя горы и топи, к самому сердцу. Лаптеву эта роль и льстила, и тревожила его. Льстила потому, что нож всегда идёт первым. Тревожила потому, что нож идёт первым и один, без тех, кто позади.
К вечеру третьего дня впереди, в дымке, показался Харбин.
Город лежал на обоих берегах, большой, каменный, с трубами, с элеваторами, с русскими ещё, старой постройки, куполами — след давней, доброй поры, когда строили здесь свою дорогу, свои дома, свою жизнь, не думая, что придётся когда-нибудь брать всё это с боем. Над городом стояли дымы — не пожаров ещё, а обычные, трубные, вечерние, и от этого мирного дыма делалось на душе особенно нехорошо. Живой был город. Полный.
— Пришли, — сказал сигнальщик тихо.
— Пришли, — отозвался Лаптев.
И тут случилось то, чего он ждал и чего боялся: японец опомнился.
Берег впереди вспыхнул. Ударили пушки — не полевые, а тяжёлые, береговые, из тех, что японец, оказывается, всё же успел поставить у подступов к городу, и первый же залп лёг близко, вздыбив воду по борту так, что монитор качнуло. Второй лёг ближе. Река, только что пустая и сонная, ожила огнём с обоих берегов, и стало ясно: город тих не был. Город ждал.
— Полный вперёд! — крикнул Лаптев. — Проскочить! На пристань!
Проскочить — в этом было всё спасение. Встать на реке под перекрёстным огнём значило погибнуть, не сходя с места; уйти назад значило отдать всё, ради чего шли; оставалось одно — рвануть вперёд, под самый берег, в мёртвую зону, куда тяжёлым пушкам не достать, высадиться и драться уже на земле, в городе, где всё решается накоротке.
И флотилия рванула.
Это были страшные четверть часа. Корабли шли сквозь разрывы, отвечая из всех стволов, катера метались, ставя дымзавесу, транспорты с десантом жались за броню кораблей, прячась от огня, — и вода вокруг кипела, вставала белыми столбами, обрушивалась на палубы, и в этом грохоте, дыму, вое Лаптев видел одно: причал. Каменный харбинский причал, к которому надо было пробиться во что бы то ни стало.
Один транспорт не дошёл. Снаряд угодил в него на самой середине реки, и он вспыхнул, накренился, стал оседать, и люди посыпались с него в воду, а вода несла их, и не было никакой возможности остановиться, подобрать, — надо было идти. Лаптев отвернулся. Он видел это боковым зрением, краем, и запретил себе видеть до конца. После. Всё после.
А потом был берег.
Головной монитор ткнулся в причал, лязгнул сходнями, и десант хлынул на камень — молодые, злые, отчаянные ребята десанта, за которыми Лаптев шёл сам, потому что усидеть на мостике теперь не мог. Он выскочил на камень в общей волне, с пистолетом в руке, и первое, что ощутил, — твёрдую землю под ногами вместо ходящей палубы, и от неё стало вдруг спокойнее и злее.
— Вперёд! — кричал он. — К вокзалу! К мостам!
Они взяли пристань. Взяли припортовые кварталы, вокзал и водокачку, ворвались в город с налёту, ошеломив японца самой дерзостью, самим тем, что пришли по воде, откуда не ждали, и покатились вперёд, к центру, к мостам через Сунгари, которые нельзя было отдать.
И вот тут, в глубине города, наступление захлебнулось.
Японец опомнился окончательно. Он подтянул резервы — не тех, что стояли по берегам для острастки, а настоящие, кадровые части, засевшие в каменных домах, в подвалах, на чердаках, — и город, только что взятый с налёту, ощетинился огнём отовсюду. Десант Лаптева, проскочивший слишком далеко вперёд, вдруг оказался один, в чужом каменном мешке, без тылов, без подхода, без связи с флотилией, которая осталась там, у пристани, скованная боем на реке.
Оторвались. Проскочили дальше, чем следовало, — и оторвались.
Лаптев понял это не сразу. Он понял это, когда, добежав с горсткой бойцов до площади перед мостом, оглянулся — и не увидел за собой никого. Никого своих. Ни подходящих цепей, ни связных, ни техники. Только его люди, десятков пять, залёгшие по краю площади, и японец впереди, за мостом, и японец сзади, в уже пройденных, казалось, кварталах, снова ожил и заходил в спину.
— Окружают, — сказал рядом сержант, немолодой, битый, из тех, кого не так просто испугать. — Обходят, товарищ капитан-лейтенант. С двух сторон.
Лаптев молчал. Он смотрел на мост — на тот мост, ради которого сюда шли, до которого оставалось двести шагов, — и понимал, что этих двухсот шагов ему не пройти. Сил не хватит. Людей не хватит. А если и пройти, если положить всех и прорваться к мосту — что толку? Удержать его горсткой нельзя, а взорвать — значит сделать за японца его же работу.
