Передел мира (СИ), стр. 15

Три стрелы, и у каждой своя война: одной досталось безводье, другой топь, третьей бетон. И все три должны были сойтись в одной точке, в сердце Маньчжурии, и сомкнуться там прежде, чем японец опомнится и поймёт, что происходит.

Василевский водил по карте карандашом, прикидывая, за сколько суток какая стрела дойдёт до своей точки, и всё у него сходилось. На бумаге всё сходится. А как оно сойдётся на деле, когда пойдут по грязи, полезут в горы и попадут под огонь, — этого не знал никто. И всё равно надо было подписывать, и посылать, и после сидеть и ждать чужих донесений, ничего уже не в силах ни проверить, ни отменить.

К нему приходили командующие — те, кому вести стрелы. Являлись ночами, поодиночке, докладывали и спорили, и всякий был со своей нуждой: кто выпрашивал горючего, кто ещё день на подготовку, кто разрешения на своё, придуманное. Василевский слушал их внимательно, этих крепких, битых войной людей, и по лицам их читал то же, что было у него на душе: и уверенность бывалого солдата, знающего своё дело, и тревогу перед тем, что затевалось.

— Времени бы ещё, Александр Михайлович, — сказал ему один, самый, пожалуй, толковый из троих, командующий главной, забайкальской стрелой. — Хоть недельку. Не готовы мы толком. Горючего в обрез, воду не всю подвезли, карты этих гор — дрянь, старьё, японец их нарочно, поди, и не обновлял. Слепыми полезем.

— Нет времени, — сказал Василевский. — Нет и не будет. Ты пойми, — он понизил голос, хотя в землянке они были одни, — дело не в японце даже. Дело в том, что американец вот-вот кончит войну сам, без нас. У него на японца припасено такое, что тот, как получит, сразу лапки кверху. И если это случится прежде, чем мы войдём и возьмём своё, — всё, считай, зря ехали через полстраны. Опоздавшему на дележе не подают. Так что времени нет. Есть только — успеть.

Командующий помолчал, переваривая.

— Карты, — сказал он. — Карты-то, Александр Михайлович. Сроки сроками, а я по этим картам людей в горы поведу. Там перевал нарисован, где его отродясь не было.

— Проводников тебе дам. Из местных, монголов, кто эти тропы с малолетства знает.

— Много?

— Сколько наберут. Может, десяток на дивизию.

— Десяток, — повторил командующий.

— Десяток, — согласился Василевский. — Больше нет. Времени не дам, горючего сверх нормы не дам, а вот тылы — бросай.

Командующий поднял голову.

— То есть как?

— А так. Не тащи их за собой, они тебя свяжут в первых же кручах. Иди налегке, на том, что в баках и на броне. Тылы догонят, а не догонят — не твоя забота. Отвечать за них будешь не ты.

— Это вы мне сейчас говорите или это в приказе будет?

— В приказе будет. — Василевский поглядел на него. — Я тебе, брат, не на словах развязываю. Я тебе бумагой развяжу, чтоб потом никто не спросил.

Командующий потёр ладонью лицо.

— Стало быть, гоним, как есть, — сказал он наконец. — Слепыми, на обрезках горючего, через горы.

— Гоним, как есть. — Василевский положил ему руку на плечо. — Я знаю, что прошу невозможного. Но невозможное, брат, мы с тобой уже который год делаем, привыкли. Сделаем и это. Только гони не дуром, не напролом, — думай. Где можно обойти — обходи, где можно взять хитростью, а не кровью, — бери хитростью. Людей береги. Слышишь? Особый на этот счёт приказ был, с самого верху. Эта война не за жизнь, эта война за прибыток. За прибыток людей класть без счёта — грех. Так что рвись вперёд, но людей мне побереги.

— Постараюсь, Александр Михайлович.

— Все так говорят. — Василевский устало усмехнулся. — А потом смотришь сводку — и волосы дыбом. Ну иди. И вот что: как начнём — не оглядывайся. Начали — значит, вперёд и только вперёд, до самого конца, без остановки. Остановишься в этих горах — пропал. Дойти можно только с ходу, на разгоне. Понял?

— Понял.

Но у самой двери он обернулся и спросил ещё что-то про подвоз, уже неважное, — лишь бы не уходить сразу.

Он остался один и вышел из землянки на воздух. Ночь была тёплая, южная, пахло незнакомыми травами, где-то далеко, за сопками, кричала ночная птица чужим, непривычным голосом. Всё было тихо. Вся эта громадная, стянутая сюда со всей страны сила спала последним предгрозовым сном — солдаты в лесах, танки под ветками, орудия в капонирах, спала, не ведая ещё точного часа.

Василевский стоял, курил и глядел в сторону границы, за которой, в темноте, лежала чужая, набухшая японской силой земля, куда через несколько дней, а может, и часов, предстояло хлынуть всему этому спящему морю. Он думал о разном.

Думал о том, что план хорош, что лучшего в эти сроки не придумать, и что теперь всё зависит уже не от плана, а от тысяч мелочей, которых не предусмотришь: хватит ли воды, выдержат ли моторы, не подведёт ли погода, не разгадает ли японец в последнюю минуту. И ещё от удачи — от той, что не кладётся ни в какой план и склоняет чашу то в одну, то в другую сторону помимо всех расчётов.

Думал о людях, которых поведёт через горы и топи, о том, что многих из них через несколько дней не будет, и что он знает это наверное.

Думал и о том, тайном, глухом, о чём думать не любил, но что царапало и его, человека дисциплины и присяги: что идут-то они не по-честному. Что вламываются к соседу, с которым был уговор. Что как ни называй это высокими словами, а есть в этом деле изнанка, которой лучше в лицо не глядеть. Он отгонял эту мысль, как отгоняли её все, сверху донизу, — вождь, министр, солдат в теплушке, — отгонял доводами долга и державной пользы, и доводы были верны, а мысль всё равно возвращалась, тихая и неотвязная, потому что совесть не спрашивает разрешения у доводов.

Но он был солдат. И над всеми его сомнениями, над всей изнанкой стоял приказ, и стояло дело, которое надо было сделать хорошо, потому что сделать его плохо было бы куда большим грехом, чем не делать вовсе: плохо сделанное — это лишняя, зряшная кровь, а этого он допустить не мог.

Василевский докурил, бросил, притоптал. Оставалось ждать сигнала из Москвы, того самого, что придёт, когда американец замахнётся на японца всерьёз. В ту же минуту три стрелы сорвутся с исходных. А пока — тишина, тёплая чужая ночь, спящее войско и он, один, у порога грозы, которую сам же и должен обрушить.

Он поглядел ещё раз в темноту, за которой лежала цель, вздохнул и пошёл в землянку, досыпать те несколько часов, что ещё оставались до того, как отдыхать станет некогда надолго.

Глава 10

Сигнал пришёл ночью. Василевский ждал его, не спал уже которые сутки, дремал урывками, не раздеваясь, и когда шифровальщик, бледный от важности минуты, внёс расшифрованную телеграмму, он понял всё ещё прежде, чем прочёл: понял по лицу, по часу, по тому, как ёкнуло собственное сердце. Телеграмма была короткая. В ней говорилось то, чего ждали и чего боялись: американец замахнулся. Пустил в ход своё, невиданное. Японец зашатался и вот-вот запросит пощады. Часы пошли на минуты. Приказано: начинать.

Начинать. Василевский положил телеграмму и постоял, собираясь. Сейчас он двинет с места громаду, которую уже не остановишь; сейчас он скажет несколько слов, и от них поднимутся сотни тысяч людей и пойдут убивать и умирать. Он ощутил особую, ни на что не похожую тяжесть. Длилось это недолго. Потом он поднял голову и сказал ровно, буднично, как говорят самое страшное:

— Начинаем. Передать по фронтам: сигнал.

И всё пришло в движение. По всей огромной, притаившейся границе, от монгольских степей до амурской тайги, в один и тот же час, в глухой предрассветной тьме, поднялось и пошло то, что копилось здесь неделями молча и скрытно.

Ночь, как нарочно, выдалась грозовая. Над той стороной, над чужой землёй, куда предстояло хлынуть, с вечера собиралась, погромыхивая, гроза. Небо набрякло и почернело, по дальнему краю его ходили сполохи, и стояло то тяжёлое, душное затишье перед ливнем, когда всё живое замирает и ждёт. И в этой предгрозовой тьме, под первыми тяжёлыми каплями, под первыми раскатами, и двинулись войска, так что и не разобрать было в грохоте, где гремит небесная гроза, а где рукотворная, где полыхает молния, а где залп. И под общий этот грохот, сквозь тьму, разодранную вспышками, армии перешли границу.