Проклятый Врач. Том II (СИ), стр. 47

Один процент. Последний. Я направил его в правую руку, в скальпель, в лезвие, которое должно было перерезать последнюю нить. Рука стала абсолютно неподвижной. Мир вокруг сузился до размеров горошины — до последней чёрной нити, уходящей в красную, пульсирующую плоть моего сердца.

Я резанул.

Нить лопнула.

Семя освободилось.

Оно лежало на кончике моего скальпеля — чёрная, пульсирующая масса, размером с грецкий орех, покрытая кровью и аномальной слизью. Оно дрожало, как оторванный от матери младенец. Оно было живое. И оно было вне моего тела.

В эту секунду Система в моей голове погасла.

Не мигнула, не предупредила, не выдала прощального сообщения. Просто погасла. Как телевизор, который выдернули из розетки. Экран перед глазами схлопнулся в точку и исчез. Зелёная сетка координат пропала. Текст пропал. Голос пропал. Всё, что жило в моём черепе последние месяцы, — всё испарилось, как роса с утренней травы.

И вместе с Системой ушла левая рука.

Я не сразу понял, что произошло. Левая рука — моя обсидиановая кувалда, мой зажим, мой ретрактор — вдруг стала лёгкой. Невесомой. Она выпустила кожный лоскут, который держала, и безвольно упала на стол. Я повернул голову и увидел… руку. Человеческую руку. Бледную, покрытую шрамами и язвами, истончённую, как у дистрофика. Но — живую. Человеческую. Без обсидиана, без фиолетовых вен, без каменной плоти. Пальцы дрожали. Я мог их шевелить. Было больно — впервые за долгие месяцы левая рука чувствовала боль. Настоящую, человеческую боль.

Проклятие оставило меня.

— Саша! — голос Лизы прорвался сквозь туман в моей голове. — Саша, ты в порядке? Ты… твоя рука…

— Вижу, — прохрипел я. Горло было сухим, как наждачка. — Семя… на скальпеле… забери его… быстро…

Лиза действовала молниеносно. Она подхватила Семя стерильным пинцетом — чёрная масса висела на кончике, пульсируя, словно живое сердце в миниатюре. Я видел её лицо — белое, напряжённое, с каплями пота на лбу. Она не колебалась. Моя железная Лиза.

— Клон, — я кивнул на второй стол, где лежал без сознания Пациент Ноль. — Вшей его. В левый желудочек. Тот же разрез. Тот же слой миокарда. Он примет. Я знаю.

— Но как я… — Лиза смотрела на меня, и в её глазах стоял ужас. — Я не хирург, Саша. Я не могу…

— Можешь. — Я посмотрел на неё. — Ты видела, как я делаю это сотни раз. Ты знаешь анатомию. Ты знаешь, куда резать. И ты знаешь, как шить. Доверяю тебе. Как всегда.

Лиза замерла на секунду. Потом развернулась и подошла к столу с клоном. Её руки перестали дрожать. Она взяла скальпель — мой скальпель, который я ей передал, — и сделала разрез. Четвёртое межрёберье. Левая сторона. Точно так, как делал я.

Я лежал на своём столе, прижимая свободную правую руку к кровоточащей ране на груди. Левая, бывшая каменная, была слишком слабой, чтобы держать что-либо. Я был беспомощен. Впервые за всё это время — по-настоящему беспомощен. Я лежал и смотрел, как Лиза оперирует клона, и молился всем богам, в которых не верил, чтобы у неё получилось.

Она вскрыла перикард. Нашла левый желудочек. Семя на пинцете дрожало, пульсируя, словно чувствуя близость нового носителя. Лиза приложила его к стенке желудочка.

Ткань прижилась мгновенно.

Я видел это своими глазами. Чёрная масса коснулась миокарда клона — и впилась в него, как пиявка. Корни выстрелили из неё, пронзая сердечную мышцу, вплетаясь в сосуды, в нервы, в проводящую систему. Семя нашло новый дом. Оно голодало в моём теле, высасывая жизнь, но в теле клона — пустом, готовом, созданном именно для этого — оно расцвело.

Клон открыл глаза.

Не чёрные провалы бездны. Не мои карие радужки. Глаза клона были залиты мягким, спокойным светом, который шёл изнутри, как будто за зрачками горела маленькая, тёплая звезда. Он посмотрел на меня — через операционную, через кровь и боль, через двадцать шесть лет разлуки.

— Саша, — голос был чистым. Без хрипа, без скрежета, без синтетического искажения. Голос моего отца. Голос, который я помнил по разблокированным воспоминаниям: тёплый, прокуренный, с лёгким корейским акцентом, который он никогда не мог побороть. — Ты завершил путь. Я горжусь тобой.

— Папа… — мой голос сломался. Я не мог говорить. Горло перехватило, глаза жгло. Я лежал на операционном столе с вскрытой грудью, истекая кровью, с мёртвой Системой в голове и человеческой, слабой левой рукой, и смотрел, как мой отец — в теле моего клона, с Семенем Сердца Города в груди — улыбается мне.

— Не плачь, хирург, — сказал он, и в его голосе звенела та же сталь, которую я унаследовал. — Ты сделал то, чего я не смог. Ты остался человеком. Я — нет. Я стал якорём. А ты стал тем, кто бросает якорь.

Тело клона начало светиться. Не аномальным, маслянистым светом проклятия. Другим. Чистым, белым, как утреннее солнце, пробивающееся сквозь тучи. Свечение шло из груди, из того места, где Семя прижилось к миокарду, и распространялось наружу, заливая операционную мягким, ослепительным сиянием.

Я чувствовал — не Системой, она была мертва, а каким-то первобытным, дочеловеческим чутьём — что поле, излучаемое клоном, гасит резонанс Сердца Города. Тот самый резонанс, который тряс клинику, который сводил с ума мэра, который грозил разорвать мегаполис. Он стихал. Угасал. Как радиосигнал, который глушили мощным белым шумом.

В соседнем оперблоке, за стеной, мэр — ретранслятор, биологический интерфейс Сердца Города — приходил в норму. Я не мог этого видеть, но я знал. Мониторы, которые Лиза подключила к системе наблюдения, показывали, как его кардиограмма выравнивается. Зубцы T теряли свою игольчатую остроту. Чёрные вены на шее бледнели. Он возвращался к человеческому состоянию.

Клон поднялся со стола. Рана на его груди затянулась сама — Семя залечило своего нового носителя, вплело его ткани в свою структуру, сделало единым целым. Он стоял посреди операционной, залитый белым светом, и выглядел… спокойным. Таким спокойным, каким я никогда не видел ни себя, ни отца в разблокированных воспоминаниях.

— Мне пора, — сказал он. — Сердце ждёт. Оно голодное. Злое. Но я укрощу его. Как укрощал тридцать лет.

— Папа… — я протянул руку. Правую, живую, дрожащую. — Я…

— Я знаю, — он улыбнулся. Моя улыбка на его лице, но без цинизма, без горечи. Чистая, тёплая, отцовская улыбка. — Ты — мой сын. Моё продолжение. Не проклятие, а наследие. Живи, Саша. Живи за нас обоих.

Свечение стало невыносимым. Я зажмурился, но свет прошёл сквозь веки, заливая череп изнутри белым, стерильным огнём. Когда я открыл глаза, клона в операционной не было. Он растворился. Не исчез, не телепортировался, не провалился сквозь пол. Он стал светом — чистой, концентрированной энергией, которая уходила вниз, сквозь бетон, сквозь фундамент, сквозь грунт, в самое сердце подземных коммуникаций города. Туда, где билось Сердце. Туда, где мой отец — Сергей Владимирович Ким, инженер, носитель, якорь — занял своё место навсегда.

Вибрация под полами прекратилась. Гул, который преследовал меня с того момента, как Система впервые заговорила в моей голове, исчез. «Тик-так» — этот мерзкий, навязчивый ритм, который стал саундтреком моего безумия, — замолчал. Навсегда.

Я лежал на операционном столе. Грудь была вскрыта, рана кровила. Левая рука — бывшая каменная, бывшая проклятая, бывшая моя кувалда — лежала рядом, слабая, человеческая, покрытая шрамами и язвами, как рука узника концлагеря. Правая рука сжимала край простыни так, что побелели костяшки. Лиза стояла надо мной, её лицо было мокрым от слёз, но руки двигались с привычной точностью — она накладывала швы на мою грудную клетку, стягивая края раны, закрывая то, что я сам себе открыл.

— Саша, — она наклонилась ко мне. Её голос дрожал, но был твёрдым. — Саша, ты живой?

Я хотел ответить. Хотел сказать что-то язвительное, что-то про то, что вскрытие собственной грудной клетки без наркоза — не лучший способ провести утро, но что бывают и худшие варианты. Хотел пошутить про Морозова, запертого за бронированной дверью. Хотел попросить пирожок с вишней.