Петербургский врач 9 (СИ), стр. 66
Он стал грузнее, чем в прошлый раз, или мне так показалось. Мешки под глазами, красные прожилки, седые бакенбарды, верхняя пуговица мундира расстегнута. Взгляд тот же.
— Дмитриев, — сказал он. — Тот, что с аппаратом. Беликов писал. Докладывайте.
Я доложил. Коротко: Маньчжурия, отряд, Харбин, заведовал отделением. Аппарат работал, испытан на раненых, в грязи, как он и требовал, и ни разу не подвел. Две награды, Станислав и Анна с мечами, вручены в Главном управлении, на Инженерной. Бумага о неблагонадежности с меня снята, там же, на Дальнем Востоке, по ходатайству людей, которые сочли, что она мне мешает. Так что беспокоить его высочество этим уже не нужно.
Он слушал, расхаживая от окна к столу и обратно. На словах о неблагонадежности остановился.
— Сняли без меня?
— Так вышло, ваше высочество.
— Хорошо. Одной бумагой меньше. — Он пошел дальше. — Молодец. Не зря я вас туда отправил. Я, знаете, не всех отправляю не зря. А вы с орденами. И, мне доложили, с женой. Женились там, ха. На войне. Ну и правильно, где же еще жениться. Что вам нужно?
Я сказал. Жена хочет учиться, на врача, в Женском медицинском институте. Ей семнадцать. Принимают с девятнадцати. Она прошла войну сестрой, работала в тифозном бараке, была тяжело больна и выздоровела, готовится к экзаменам сама, и два года ждать не хочет. Я прошу об исключении для нее. Не о зачислении, об исключении из правила о возрасте, чтобы ее допустили к испытаниям.
Он остановился у стола.
— Институт мне не подчиняется. Вы это понимаете?
— Понимаю.
— Он подчиняется министерству, а министерство никому. Но попросить я могу. Просьбы мои пока еще читают. — Он сел за стол, придвинул лист и взял перо. — Давайте я запишу. Имя, отчество.
— Анна Николаевна.
Он записал. Почерк у него был крупный, с нажимом.
— Фамилия ваша, Дмитриева. А девичья? Там спросят, из какой семьи. Для них это важнее, чем тиф.
— Батурина.
Он положил перо.
Не бросил, а положил, рядом с чернильницей, и внимательно посмотрел на меня.
— Дочь графа Николая Александровича?
— Да, ваше высочество.
— Я знаком с графом Батуриным. — Он сказал это медленно. — Давно. И историю с его дочерью я знаю. Причем не от него.
Он откинулся в кресле. За всю аудиенцию он в первый раз сидел и молчал. Часы на камине тикали. Я стоял и ждал. Он смотрел не на меня, а на лист, где были написаны два слова, и думал, и я не имел понятия, о чем. Прошла минута, длинная.
Потом он взял лист, сложил его пополам и положил под пресс-папье.
— Вот что, Дмитриев. Скажите Потапову, как вас найти. Я сообщу, что решил. — Он встал. — А на сегодня все.
— Благодарю, ваше высочество.
— Пока не за что.
Потапов ждал у дверей с блокнотом. Я продиктовал свой адрес. Он записал, не переспрашивая, поклонился и открыл мне дверь.
На извозчике я ехал домой и думал, что все могло быть хуже. Он мог сказать «нет». Он не сказал ничего, и это, по крайней мере, можно было понимать в обе стороны.
…Аня выслушала историю в дверях кабинета. Когда я дошел до «положил перо», она села.
— Он знает папу.
— Так и сказал. Давно.
— Я его видела. Раза два. С отцом, на каком-то приеме, и еще где-то, не помню. — Она положила тетрадь на колени. — Но папа со всеми был, Вадим. С министрами, с великими князьями, с кем угодно. По тому, что они стояли рядом, ничего не поймешь. Друзья они или терпеть его не могут, я не знаю. Я вообще не знаю, с кем отец дружил. Мне кажется, со всеми и ни с кем.
— А про принца ты что знаешь?
— Что он много кричит… почти как Павлов. Что он выгонял со службы людей за один день, а других за один день вытаскивал из беды, и никто не понимал, почему тех, а не этих. Про него говорили, что он справедлив, и говорили, что он сумасшедший, и часто одни и те же люди.
Она посмотрела на меня.
— От него можно ждать чего угодно. Чего угодно, Вадим. И хорошего тоже.
— Будем ждать.
— Будем. — Она открыла тетрадь. — А пока я доучу сосуды нижней конечности. Их, между прочим, столько же, сколько и верхней.
Беседин на этот раз пришел позже меня и не снял пальто.
— Коротко, — сказал он, садясь. — Проследили. Дорн два раза был на Васильевском, в конторе. Один раз Мельгунов сам приезжал к нему на Пантелеймоновскую, вечером, в черном, и пробыл час. Так что, похоже, все случится. Список, я думаю, кончился, остался один.
— Быстро.
— Да. Двое сами, без нас, у них здравый смысл оказался крепче, чем корысть.
Он посмотрел на часы.
— Больше пока ничего. Ждите записки.
Записка пришла на следующий день, но не от него. Егор принес ее сам, без посыльного, в лечебницу, запыхавшись, что для него было странно.
— Михаил Борисович просит вас сейчас. Очень просит. Сказал, дело срочное.
Кольчугин ходил по кабинету, чего я за ним не помнил.
— Вадим Александрович. Я к вам с просьбой, и с такой, с какой ни к кому больше не могу. Дорн свалился. Жар, кашель, доктор велел лежать, и лежать он будет не одну неделю. У меня, между тем, дело, которое не ждет. Дорн должен был ехать в Стокгольм. Пароходом, завтра. Там принять груз, проследить за погрузкой и вернуться с ним, чтобы он дошел целым. Это два дня туда, день там, два обратно. Примерно. Больше ничего. Ехать некому. В ложе есть люди, которым я доверяю, но нет людей, которым я могу доверить это. Вы человек умный и вы человек энергичный, я это вижу. Я заплачу. Пятьсот рублей за пять дней.
Так-так-так. Вот это новость. Покой нам только снится.
— Я не моряк и не приказчик, Михаил Борисович.
— Вам и не надо быть ими. Капитану я напишу, он знает, что от нас приедет человек, и больше ему знать незачем. В Стокгольме вам покажут ящики. Вы посмотрите, чтобы их погрузили. Что грузят — вам не интересно, не надо там ничего проверять. Вот и вся служба. От меня должен быть человек, иначе никак нельзя.
Он помолчал. Потом сказал тише, отвернувшись к сейфу:
— Там очень важный груз. Ничего запрещенного, я вас прошу мне поверить. Но было бы лучше, если бы полиция его не видела. Ни здесь, ни там.
Я помолчал минуту-другую. Деваться, похоже, некуда. В крайнем случае, соглашусь, а потом под каким-то предлогом уйду в сторону. Заболею, как Дорн, или еще что-то. Но для начала поговорю с Бесединым. Как сделать, чтоб меня не увидел Мельгунов. А то представляю себе его глаза…
— Хорошо. Когда?
— Завтра в четыре пополудни. Гутуевский, Морской канал. Пароход «Северный берег».
— Письмо для капитана я вам дам сейчас.
Он сел и стал писать.
— Бумаги были заготовлены на Дорна, но фамилии в них нет: предъявителю сего, доверенному от фрахтователя, поручается сопровождать груз и наблюдать за погрузкой. В судовой роли вас впишут конторщиком, чтобы не спрашивали заграничного паспорта. Фамилию капитану назовете, какую хотите, ему все равно.
Он сложил письмо, но не запечатал, а вложил в конверт вместе с другой бумагой, на бланке какой-то торговой конторы, и подал мне.
— Спасибо, Вадим Александрович. Вы не представляете, как вы меня выручаете.
Я представлял. Возможно, лучше, чем он.
Через час мы сидели в кафе с Бесединым.
— Деваться некуда, — сказал он, дослушав. — Надо плыть. Иначе не погрузят. Там отдают груз только человеку с письмом Кольчугина, и если человек не приедет, груз останется в Стокгольме, а мы останемся с носом.
— А как же таможня?
— Таможню они считают улаженной. Дорн ходил к таможенным, мы даже знаем, к кому. Там берут денег, наверное, больше, чем где-либо в Петербурге. Мы это не трогаем, пусть думают, что все у них хорошо. Дорн, кстати, болен по-настоящему. Лежит, к нему ездит доктор с Литейного.
Беседин немного помолчал.
— На пароходе вас, скорее всего, никто не знает. Экипаж небольшой, ревельские и финны, капитан ходит на нем третий год. К графу и к Мельгунову они отношения не имеют, кроме жалованья. Мельгунов на пароходе не появится, ему незачем, он сидит в конторе и считает фрахт.
