Петербургский врач 9 (СИ), стр. 31
— Это уже не ваша забота.
— Ошибаетесь.
— Вопросом Дмитриева ваш отец займется отдельно.
Что значит «отдельно» в устах этого человека, догадаться было нетрудно.
— Аркадий Степанович. Вы в самом деле думаете, что отец поручил вам объяснить мне, что я ребенок?
— Ваш отец считает, что вы совершили детскую глупость.
— Вот именно.
Она помолчала.
— Он до сих пор разговаривает с той девочкой, которой было тринадцать. Ее нет. Она осталась на Английской набережной.
— Вам семнадцать, Анна Николаевна.
— Я знаю.
— Тогда ведите себя соответственно.
Она встала.
— Я советую вам обдумать предложение вашего отца, — сказал Мельгунов, поднимаясь тоже. — Спокойно, не сегодня. Здесь, я полагаю, времени много.
— Я обдумала.
— Так быстро?
— Передайте отцу. Я остаюсь женой Вадима Александровича Дмитриева. Никаких бумаг против него я не подпишу. Согласия на расторжение брака не дам. К отцу не вернусь. — Она сказала это негромко, но Варвара в углу перестала перебирать четки. — Это все. А теперь можете убираться.
Мельгунов посмотрел на нее. С ним, похоже, так еще никогда не говорили. Он взял со стола перчатки.
— Анна Николаевна, не усугубляйте своего положения.
— Мать Варвара, — сказала Анна, — я закончила.
Он был уже у двери, когда обернулся.
— Ваш отец будет крайне огорчен.
— Передайте ему еще одно.
Он остановился.
— Когда он захочет говорить со мной как со взрослым человеком, пусть приезжает сам.
* * *
Семён открыл раньше, чем я взялся за звонок. Он, наверное, стоял за дверью с той минуты, как услышал шаги на лестнице. Небритый, серый, с красными глазами. За два дня он, похоже, не спал совсем.
— Вадим Александрович.
— Живой, живой. Это Петр Андреевич Лыков, я тебе про него немного рассказывал. Проходите, Петр Андреевич.
Он посторонился, пропустил Лыкова и сказал вполголоса:
— Про Анну Николаевну я знаю. Валериан Осипович вчера заходил, рассказал.
— Знаю и я. Об этом и будем говорить. Ставь самовар и сейчас понесешь записки.
Я написал их тут же. Ольхину, Шергину, Корнееву: освобожден, дело прекращено, прошу быть у меня к трем, решать по Анне Николаевне. Семён прочел адреса, кивнул и ушел.
Лыков прошел в столовую, встал у окна на восток, где солнца в этот час не было.
Скоро собрались все. Шергин приехал первым, сразу спросил, ел ли я, и, узнав, что нет, отругал. Ольхин вошел с портфелем и с тем же лицом, что на обыске. Корнеев явился последним, минута в минуту, с папкой.
Самовар Семён поставил в столовой, принес из булочной внизу плюшек и баранок, и все это заняло край, а середину заняли бумаги. Копия приговора, которую Шергин добыл в участке. Выписки из Уложения, его же рукой, с исписанными вдоль и поперек полями. Папка Ольхина с моим прекращенным делом. Анина папка, собранная по списку Розенталя: метрическая выпись, скорбный лист, черновик письма отцу. Карандаши, чернильница. Штаб, а не столовая. Аня, увидев, велела бы отодвинуть плюшки от бумаг.
— Начну я, — сказал Шергин. — Приговор обжалован. Отзыв подан в тот же день, съезд его рассмотрит. Но я не хочу, чтобы вы, Вадим Александрович, ждали от съезда оправдания. Отзыв сам по себе ничего не дает. Наказание несоразмерно, тут я буду стоять насмерть: наивысший срок, семнадцать лет, правила о несовершеннолетних не применены. Срок собьют. Оправдать — другое дело.
— Обстоятельства, — сказал Ольхин. — Болезнь, Харбин, война, расстояние, возраст. Все это пойдет в дело, и все это можно использовать. Но основной факт судья установил правильно, и с ним ничего не сделаешь: отец был против, согласия не давал, Анна Николаевна об этом знала. Она сама так и сказала. Дважды.
— Значит, восемь месяцев.
— Нет. Значит, надо ломать саму конструкцию обвинения, а не спорить о сроке.
Лыков отошел от окна и сел.
— Скажу как следователь, — сказал он. — Статья требует одного из двух: либо решительное запрещение, либо брак без испрошения согласия. Обвинение доказало и то и другое, запиской и лакеем. Вам нужно либо доказать, что решительного запрещения именно брака не существовало, а было запрещение переписки, знакомства, чего угодно, только не брака. Либо что согласие было испрошено. Испрошено и не получено совсем не то же, что не испрошено вовсе.
Семён в это время наливал Корнееву чай. Он поставил стакан, отошел к буфету и остановился.
— А прекращение дела Вадима Александровича? — спросил Корнеев. — Оно нам не помогает?
— Ему помогает, — сказал Шергин. — Ей почти нет.
— Объясните.
— Что мы доказали? Что Дмитриев ее не увозил. Что Анна Николаевна действовала сама: сама уехала, сама добралась, сама решила. Для статьи о похищении это оправдание. А теперь посмотрите на ее статью.
— Для Дмитриева это прекрасно, — сухо сказал Лыков. — Для обвинения Анны Николаевны в сознательном неповиновении отцу, наоборот, не слишком. Чем самостоятельнее она действовала, тем сознательнее неповиновение. Княгиня выручила вас и, сама того не желая, притопила ее еще на вершок.
— Замечательное право.
— Я его не писал.
Корнеев раскрыл папку.
— По моей части коротко. Граф выехал из Петербурга дней десять назад. Дворник говорит, в Москву, кучер говорит, в имение. Куда, неважно, важно, что его нет. Жалобу подавал Стахеев по доверенности. Мельгунов ходит между Знаменской и Английской набережной, как ходил. Сысоев с Тюриным сидят на Разъезжей, а от ворот лечебницы сняты: с того утра, как вас взяли, там пусто. Им больше незачем вас ждать. Они дождались.
В дверь позвонили. Семён вышел, коротко поговорил с кем-то в передней и вернулся с карточкой на подносе. Поднос он, видимо, покупал по просьбе Ани, без меня, потому что раньше я его не видел.
— Вадим Александрович. От княгини Гагариной.
На карточке, под гербом, было написано карандашом, крупно, без наклона: «Милостивый государь Вадим Александрович. Узнала, что вы освобождены. Хотела бы видеть вас и переговорить относительно Анны. Е. Гагарина».
— Кто принес?
— Лакей. Ливрейный. В передней стоит.
Я вышел. Лакей был немолодой, в синей ливрее с галунами, и держался в моей прихожей так, как люди из такого дома держатся в чужих: не глядя по сторонам.
— Передайте ее сиятельству, что буду рад явиться в любое удобное для нее время.
— Ее сиятельству было бы удобно теперь, если вы не возражаете.
— Теперь?
— Ее сиятельство изволит ожидать в экипаже. У ворот.
В столовой я, кажется, не сразу нашел слова, потому что Корнеев встал и выглянул в окно. Внизу стояла карета с гербом на дверце. Лыков положил папиросу. Ольхин, который с княгиней был немного знаком, на секунду закрыл глаза. Шергин снял пенсне.
Я знал ее только по Аниным рассказам, и этого хватило.
— Ну конечно, — сказал я. — Ждать под окнами. Кто бы сомневался. — И лакею, в переднюю: — Передайте, что прошу немедленно.
Затем Семёну:
— Чай свежий. Плюшки убери. Пошли мальчишку от швейцара в кондитерскую на углу, пусть возьмет что-нибудь самое приличное, живо.
Через минуту на лестнице послышались шаги, неторопливые и тяжелые, и Семён, успевший вернуться, распахнул дверь столовой и произнес так, будто всю жизнь только этим и занимался:
— Княгиня Гагарина.
Мы встали все пятеро.
Она была такая, как рассказывала Аня: высокая, сухая, прямая, в черном, на вид лет пятидесяти, с лицом, на котором никто ничего не прочтет без ее разрешения. Манто она оставила Семёну, и он, судя по всему, принял его, как принимают знамя.
— Ваше сиятельство, — сказал я. — Боюсь, вы застали нас в сложное время.
Она оглядела стол. Бумаги, стаканы, чернильницу, папиросу Лыкова в блюдце.
— Да, в сложное. Но, кажется, в самое подходящее. Вы обсуждаете Анну?
— Да.
— Тогда, если господа не возражают, я тоже хотела бы послушать.
Господа не возражали. Я представил всех. Лыков, судебный следователь, почти уже бывший. Ольхин, присяжный поверенный, мой. Шергин, поверенный Анны Николаевны. И Корнеев.
