Петербургский врач 8 (СИ), стр. 57
Сазонов повернулся ко мне с видом человека, умывающего руки самым решительным образом.
— Отделение ваше, Вадим Александрович. Наука ваша. Вам и отвечать.
Я подумал про чашку с четырьмя лунками, которую любой фельдшер сумеет сделать. Про порядок проверки, расписанный так, чтобы держался не на одном человеке. В конце концов, именно этого от меня требовала комиссия: чтобы вышло не ремесло, а механизм, который можно повторить чужими руками. Ну вот и проверим его.
— Приезжайте завтра, — сказал я. — С теми, кто будет заведовать производством лекарства. Все объясним.
* * *
Глава 23
Репортаж Стрелецкая отправила в редакцию через день. Перед отправкой она прочитала его вслух у нас дома, за чаем, прибыв в гости со своим, скажем так, супругом (ну почти таковым).
Написано было хорошо. Ни слова о чуде, ни разу — «открытие». То есть ничего, что могло бы вызвать отторжение у образованных кругов, потому что о «чудесах» и «невероятных открытиях» они слышат каждый день.
«Испытуемое средство» — так она его называла от первой строки до последней, в точности по формуле Державина, и я оценил, как аккуратно она обошла все места, за которые можно было бы зацепиться. Числа стояли точные, наши: двадцать четыре больных, семнадцать с улучшением. Было написано, что Красный Крест распорядился поставить наблюдение по строгим правилам, с записями и проверкой каждой партии, и что такой порядок делает честь управлению. Державин у нее вышел не гонителем, а строгим блюстителем науки. Я слушал и думал, что меня окружают очень умные женщины. Здесь мне явно повезло. Хотя от умных женщин проблем может быть не меньше.
— Замечания будут? — спросила Ольга, складывая листы.
— Одно. Вы написали, что врач отделения отказывается называть средство своим именем и говорит о нем как о старом наблюдении, которому он только нашел применение. Это лишнее.
— Это не лишнее, это правда, и она работает на вас. — Стрелецкая убрала листы в сумку. — Скромный врач в глазах читателя стоит трех нескромных. Не спорьте, Вадим Александрович, в ранах я не понимаю ничего, зато в читателе понимаю все. Он сам о себе понимает меньше.
Спорить я не стал. Польза от этой публикации может быть большая. Газету с миллионным тиражом в канцеляриях читают. После такой статьи запретить работу станет труднее, чем позволить. Так что пусть будет.
А за день до этого к нам приходил Гольдин в одиночестве. Был он с большим свертком под мышкой, и с порога начал заготовленную речь:
— Вадим Александрович. Анна Николаевна. Я долго думал, как… — Тут заготовленная часть кончилась, и он честно махнул рукой. — В общем, вот. Это вам. Лично от меня. Обоим.
В свертке оказалась лампа. Настоящая рабочая лампа с круглой горелкой и зеленым стеклянным абажуром, из тех, при которых можно писать всю ночь и не жечь глаза. У Чурина такие стояли в витрине, и стоили они, я знал, никак не меньше его недельного жалованья.
— Яков Наумович, — сказала Анна. — Это же…
— Это чтобы статья писалась, — перебил Гольдин, глядя в сторону. — Вы меня тогда позвали в ресторан. Я шел и думал, что это глупость и что я там опозорюсь. А вышло, что тот вечер перевернул мою жизнь. Всю, целиком. И я решил, что за такие вещи полагается… — он поискал, что сказать, — полагается лампа.
И засмеялся над своими словами.
— Логика железная, — одобрил я. — За перевернутую жизнь — лампа. Садитесь чай пить, даритель.
Он снова засмеялся и сел. Лампу в тот же вечер водрузили на стол, зажгли, и свет от нее лег на бумаги широким зеленым кругом.
С обучением Тарасова выходила загвоздка.
Учить его людей было негде. Вся моя кухня — посуда, культуры, готовые партии — жила в квартире напротив нашей, и водить туда множество посторонних я не мог. Квартиру эту вообще-то не полагалось знать слишком многим. Ракитин посмотрел бы на чужих людей в ней подозрительно, а те, кто следил за мной с другой стороны, с подозрительностью еще большей. Редкий случай, когда интересы жандармского управления и китайских бандитов совпадали полностью, и я, как человек сговорчивый, решил пойти навстречу обоим.
Поэтому я зашел к Сазонову.
— Глеб Ермолаевич, мне нужна комната. Здесь, в госпитале. Под варку и посуду.
— Наконец-то, — сказал Сазонов. — Я давно ждал этой просьбы. Средство, которое готовится неизвестно где и приносится в банках неизвестно откуда, — это, знаете, и Державину подарок, и мне бессонница. Комнату дам. При цейхгаузе есть каморка, бывшая писарская: печь исправная, окно на двор, дверь с замком. Перечень ваш Гуров, кстати, изучил.
— Представляю.
— Не представляете. Он вернул его мне с запиской, в которой доказывал, что сахар не может проходить по статье перевязочных средств. Я наложил резолюцию, что у нас он теперь проходит именно по этой статье. — Сазонов снял очки и потер переносицу. — Деньги будут, Вадим Александрович. Небольшие, но будут. После статьи в газете мне их даже выдадут без крика. Кого берете в помощь?
Об этом я уже подумал. Фельдшеров отрывать от перевязок было нельзя, а вот среди санитаров у меня давно были присмотрены двое.
Первый, Ситников, молодой, лет двадцати трех, попал в санитары из псаломщиков: голос сорвал, из хора выбыл, а грамоту и привычку к порядку сохранил. Руки он мыл без напоминания, склянки расставлял по росту, записи вел прекрасным почерком. Второй, Малахов, был постарше, лет под сорок, молчаливый, до войны служил весовщиком при аптечном складе. Оба были из тех людей, из которых вышли бы фельдшера, и хорошие, — не хватило им в свое время не ума, а трех классов образования.
— Ситникова и Малахова, — сказал я.
— Забирайте.
Тарасов приехал к полудню, как обещал, с фельдшером и со своим ординатором по фамилии Осокин. Каморку при цейхгаузе к тому времени уже приводили в порядок Ситников и Малахов, и начали мы, как я и обещал, с посуды: что годится, что не годится, как готовить склянки и почему в этом деле чистота — не благонравие, а половина успеха. Технологии еще раз пересказывать незачем; скажу одно — за неделю каморка перестала быть каморкой и стала походить на маленькую, бедную, но гордую настоящую лабораторию. Банки снова покупали через Ковалева, оптом, в китайском квартале, и он, как всегда, взял свои пять процентов с достоинством человека, оказывающего услугу науке. Поставили первые посевы. Осокин ходил между полками так, как иные ходят в соборе.
— Не привыкайте благоговеть, — сказал я ему. — Будьте проще. Здесь варят бульон для перевязок. Ничего такого, что было бы неподвластно человеческому разуму.
Слежку за собой я заметил в этот же день, по дороге домой.
У афишной тумбы на углу стоял китаец в ватной куртке и читал афишу. Афиша была русская, о бенефисе какой-то певицы, и читал он ее уже давно. Я прошел мимо, свернул к лавке, постоял у витрины и в отражении стекла увидел, как он двинулся следом, не спеша, по другой стороне. У самого дома его сменил второй, помоложе.
Наутро картина повторилась с небольшими изменениями. Вели меня аккуратно, издали, не приближаясь, и вели китайцы — это я мог сказать твердо, а больше не мог сказать ничего.
Ракитину я сообщил через дежурившего жандарма, и назавтра он появился в госпитале. Выслушал, покивал без всякого удивления и велел жить как живу, никого не замечать и, боже упаси, не проверяться на улицах слишком усердно.
— Врач, который петляет по подворотням, — сказал он, — пугает всех, в том числе и шпионов.
Через несколько дней он пришел снова. Его люди все это время водили тех, кто водил меня.
— Пока ничего не понятно, — сказал он. — И это, доктор, хорошая новость. Смотрят — и только смотрят. Ничего не предпринимают, близко не подходят, к дому ночью не примеривались. На убийц не похожи совершенно: убийцы так не работают. Мои люди опознали двоих — это подручные Ли и Чжао, мелкая рыба из Фуцзядяня. Японцев рядом нет.
