Петербургский врач 8 (СИ), стр. 56
Начали с главного — с доказательства, что лечит не плесень.
Взяли одну хорошую культуру, ту самую, материнскую. Приготовили четыре пробы. Первая — свежий питательный бульон, не видевший плесени: посеянный в него стафилококк за сутки давал густую муть, как ему и положено. Вторая — бульон, на котором плесень отстояла свой срок и была снята: стафилококк в нем не рос. Третья проба была решающей. Тот же бульон из-под плесени мы пропустили через свечу Шамберлана — фарфор задерживает и плесень, и любую бактерию, в фильтрате не оставалось ничего живого. И стафилококк в этом мертвом, прозрачном фильтрате все равно не рос. Четвертая проба: тот же фильтрат, прокипяченный полчаса. В нем стафилококк рос как ни в чем не бывало.
Гринберг смотрел на четыре пробирки долго и наконец сказал то, что я про себя знал давно.
— Это не плесень, доктор. Плесени в третьей пробирке нет и быть не может. Это растворимое вещество, которое она выделяет в среду. Оно проходит через фарфор, значит, это не тело клетки. Оно гибнет от кипячения, значит, оно нестойко. Его можно отделить, перелить, разбавить. Его можно мерить.
Начали мерить. Я выбрал из наших посевов один штамм стафилококка, взятый из гнойной раны, и мы сохранили его как контрольную культуру — эталон, на котором будет проверяться каждая партия. Дальше сама проба выглядела до смешного просто. Ряд одинаковых пробирок с бульоном. В них — последовательные разведения фильтрата: один к десяти, к двадцати, к сорока, к восьмидесяти и так далее, каждое вдвое слабее предыдущего. Во все пробирки — одинаковый посев контрольного стафилококка. Сутки в термостате, и смотри на свет.
Партия седьмая держала рост до разведения один к тремстам двадцати: все пробирки до этой стояли прозрачными, и только следующая, один к шестистам сорока, замутилась. А партия восьмая, снятая четырьмя днями позже и на вид неотличимая, сдавалась уже на одном к восьмидесяти.
Мы с Гринбергом стояли над двумя рядами пробирок, и я испытывал чувство, которое дает не каждая удачная операция. Седьмая партия была вчетверо сильнее восьмой. Не «кажется, получше», не «на глаз погуще» — вчетверо. Числом.
— Вот и ответ Державину, — сказал Гринберг.
Потом мы поставили пробу, которую я задумал еще над пробирками, — на чашке, чтобы разницу было видно глазом, без всяких разведений. На агар в чашке нанесли сплошной посев контрольного стафилококка. В агаре вырезали четыре одинаковые лунки и в каждую налили одинаковое количество: фильтрат седьмой партии, восьмой, девятой и, для совести, простой бульон. Сутки в термостате.
Наутро чашка выглядела так, что я позвал смотреть Гольдина, благо он в тот вечер напросился с нами. Весь агар зарос сплошным серым газоном, и в этом газоне вокруг одной лунки лежало широкое чистое кольцо — мертвая зона, куда вещество дошло, расходясь по агару, и где не выжил ни один микроб. Вокруг другой кольцо было поменьше, вокруг третьей — узкий ободок. Вокруг лунки с бульоном газон рос вплотную, без всякого просвета.
Гольдин мерил кольца линейкой и диктовал мне диаметры.
— Это же можно ставить с каждой партией, — сказал он. — Одна чашка, одна лунка, линейка. Любой фельдшер сумеет.
— Для того и делается. Способ, который держится на одном человеке, — это, как нам объяснили, не наука, а ремесло. — Я записал последнюю цифру. — Пропишем так, чтобы вышла наука.
Оставался последний вопрос Державина, самый ядовитый: отчего одному раненому средство помогает разительно, а другому не помогает вовсе. И на него та же чашка ответила лучше любых рассуждений.
Мы вырастили культуры из ран нескольких наших больных. Стафилококк рядового Иванова из первой группы — того, у которого рана очистилась за неделю, — дал вокруг лунки с фильтратом широченную чистую зону: его микроб был перед веществом беззащитен, потому и рана отвечала так, что ходили смотреть из чистой хирургии. А посев из раны солдата третьей группы, того самого, что гноился, как гноился, — палочки, которые мы с Гольдиным видели тогда под микроскопом, рос вплотную к лунке, будто в ней была вода. Никакой зоны. Вещество не брало его вовсе. И мазь этому солдату не помогла ничем — теперь было понятно, что и не могла помочь.
Дело оказалось не в капризах средства и не в непостоянстве партий. Вещество имело свой округ действия: одних микробов оно убивало наповал, других не трогало. Кокков брало, палочки гнилостного ряда — нет. Где в точности проходит граница, предстояло выяснять, но сам убийственный вопрос Державина, повернувшись, превратился в довод за препарат. Средство, которое помогает всем без разбора, — чудо, а чудеса не по моему ведомству. Средство, которое помогает одним и отказывает другим по внятной причине, — лекарство.
Дальше пошла работа скучная и оттого особенно важная. Я расписал весь порядок приготовления, от засева до готовой банки, с температурами, сроками и признаками негодности, и отдельно — порядок проверки каждой партии на контрольной культуре. Берг оказался в этой части сотрудником незаменимым: педант, каких мало.
А по вечерам, дома, я писал статью.
Называлась она длинно, как и положено: «О противобактериальном начале культур пенициллиевой плесени и его местном применении при гнойных ранах». Я не спешил и не позволял себе в ней ни одного слова сверх того, что мог показать опытом. Начало растворимо, проходит через бактериальный фильтр, отделяется от самой плесени, расходится в агаре, действует тем слабее, чем сильнее разведено, гибнет от кипячения и убывает при хранении, имеет свой круг чувствительных микробов и поддается измерению по задержке их роста. На вопрос о химической природе я отвечал в статье одной строкой: не установлена. И тут же, следующей строкой, — тем доводом, который приготовил для всех будущих Державиных: неустановленная химическая природа сама по себе не препятствует измерению лечебной силы. Противодифтерийную сыворотку никто в мире не разложил на составные части, однако крепость ее определяют биологически, по действию, относительно принятого эталона. Способ этот выработан Эрлихом десять лет назад, и по нему сыворотку готовят, проверяют и отпускают, в том числе и в России. Я предлагал для своего начала то же самое: мерить не состав, а силу.
Статья лежала в ящике стола пока незаконченной.
А через несколько дней Сазонов прислал за мной санитара: просят зайти, гости.
В кабинете у него сидели двое в шинелях поверх халатов — видно было, что приехали с работы и на работу вернутся. Старший, лет пятидесяти, плотный, с короткой седеющей бородой, назвался Тарасовым, старшим врачом одного из сводных госпиталей в Новом городе; второй, молодой ординатор, всю беседу больше молчал. Его имя вылетело из головы.
— Мы к вам без бумаги, Вадим Александрович, — сказал Тарасов, когда с чаем и представлениями было покончено. — По-соседски. У меня в гнойных бараках четыреста человек, и что у меня там делается, вы знаете сами, у вас то же самое было полгода назад. А про ваше отделение говорит уже весь Харбин.
— Такого заживления не бывает, — сказал молодой.
— Короче говоря, — Тарасов поставил стакан, — просьба у нас простая. Научите. Как готовить, как проверять, как класть. Дайте культуру. Людей, кто будет выращивать, я найду, помещение найду, за записи ручаюсь — заведем такие же. Все будет по уму.
Сазонов посмотрел на меня. Я посмотрел на Сазонова. Распоряжение Державина мы оба помнили наизусть.
— Отпуск мази в другие лечебные заведения нам воспрещен, — сказал Сазонов. — Впредь до особого разрешения. Это я обязан вам сообщить как главный врач.
— Мази — воспрещен, — согласился Тарасов. — А мы мази и не просим. Мы просим науки. Про то, чтобы не учить соседа лечить, в распоряжении, сколько мне известно, не сказано ничего.
— Управление может посмотреть на это иначе. Державин…
— Глеб Ермолаевич. — Тарасов вздохнул и заговорил другим тоном, усталым и жестким. — Я тридцать лет служу. Я на своем веку хоронил солдат от таких ран столько, что счет потерял еще в турецкую. И если теперь есть средство, которым можно часть этих людей оставить в живых, то запретить мне вылечивать их не имеет права никто — ни управление, ни министр, ни, прости господи, царь. А с бумагами мы как-нибудь разберемся. Бумаги я писать умею. И выбрасывать за шиворот из отделения того, кто будет мешать мне спасать людей, тоже.
