Попаданец. Город на холме. Книга 1 (СИ), стр. 99
Помогало плохо. Но помогало.
Собирали росу. По ночам, при штиле и перепаде, на голом камне выпадает роса, и, если разложить на склоне все черепки и все шкуры, к рассвету наберётся литров сорок.
Сорок литров на двести человек — это ничто.
Мы всё равно собирали, потому что делать что-то лучше, чем не делать.
И ждали.
Первым умер ребёнок восьми месяцев из четвёртого дома нижнего ряда.
Не от жажды напрямую: у матери на четвёртые сутки пропало молоко, а разведённой морской грудному не дашь. Дулла двое суток мочила ему губы тряпкой и на исходе вторых сказала матери правду, и мать её ударила, и Дулла не отстранилась.
На пятые сутки умерла старуха из верхнего ряда, у которой сгорел дом и которая после пожара три дня отдавала свою долю внукам. Мы это знали. Никто её не остановил, потому что все делали то же самое, только меньше.
И на пятые же — двое из пятнадцати раненых, лежавших у Дуллы. Она сказала мне про них одной фразой, и в этой фразе не было упрёка, и от этого было хуже.
Четверо.
Мне их не записали ни в чей счёт. На Саринте не бывает такого счёта: люди умирают от жажды в сухой год, и это не чья-то вина, а погода.
Только в тот год погода была ни при чём.
Я эту арифметику сложил на пятый день, сидя на камне у сухой чаши, и сложилась она так: двадцать три человека мы потеряли в бою и четверых потеряли после, и вторых потеряли из-за решения, которое принял я.
И я тогда же сказал себе, что цена честная и что взяли мы дёшево.
Вслух я это, к счастью, не произнёс.
Произнёс это через день мужик из дома Тавы — тот самый, что первым влез со мной на крышу и потом плюнул мне под ноги.
Он подошёл, когда я сидел у чаши, постоял и сказал ровно то, что я думал, только в другую сторону.
Он сказал: ты взял дёшево.
Я не сразу понял и переспросил.
Он повторил и договорил, и вот это я записал в память дословно:
— Ты взял дёшево, потому что платил не ты.
Погибших считали на второй день. Двадцать три.
Их считали дважды и оба раза получили двадцать три, и во второй раз считал я, потому что мне надо было убедиться.
Двадцать три из двухсот десяти. Каждый девятый.
Я всех не назову — я к тому дню знал по имени человек сто тридцать из двухсот десяти, и это тоже цифра, которой я не горжусь.
Но тех, кого знал, я назову, потому что через два абзаца буду рассказывать, как заставил произносить имена вслух, и было бы странно потребовать этого от других и не сделать самому.
Кассо, девятнадцать. Третий сын в небогатом доме, плавал лучше всех, полез в воду за чужим и утонул за двенадцать дней до всего.
Марно, за сорок. Пастух. Поставил круг с водой на камень и не побежал.
Ханну, из охраны источника. Широкая добродушная морда, дважды наливал мне сверх нормы, и я его месяц подозревал зря и не успел ему этого сказать.
Ланно, двадцать. Из дома Тавы, в марте у него должна была родиться дочь. Просил в первую тройку — я поставил в третью.
Метти, тридцать восемь. Один из тех пятерых, что везли детей. Не отступил на смене, когда я скомандовал, и почему — я так и не понял.
Мерро, за сорок. Дом Пинда, жёлтая борода. Положил мне на порог вяленую рыбу в первую неделю и ничего не сказал. Приходил требовать назад варду. Лез на площадку третьим.
Санно, пятнадцать. Пращник. Хорошо плавал.
Ту́лло, шестьдесят четыре. Один из двух стариков, которых я поставил сторожить варду в Ниппе, потому что молодых было жалко. Он вышел с копьём против шестерых, его сбили в воду, и он час висел на камне у гряды в двадцати метрах от меня, и я его видел, и пошёл к детям.
Второй тогда выжил. Его зовут Ки́нну, ему шестьдесят один, и он два дня не помнил, какой день, а на третий вспомнил всё и рассказал.
Ла́ппи, за пятьдесят, из семнадцатого дома нижнего ряда. Тот пост я закрыть не смог, и её некому было увести. Имя её я узнал только на похоронах.
Остальных тринадцать я знал в лицо.
Двоих — только по домам.
Их не хоронили сразу, потому что рыть ямы в скале — работа на неделю, а неделю их держать нельзя.
Их снесли за седловину, к Тимбе, на тот самый склон, где я в свою третью неделю на этом острове насчитал сорок четыре ямки и по расположению кучек понял, что море так не работает.
Двадцать три новых ямки.
Одним рядом. Пятая кучка.
И вот тут я сделал то, за что мне неловко, потому что я это сделал не подумав.
Их хоронили, и Дулла вела обряд, и она дошла до места, где называют имена.
И я сказал: не надо.
Я сказал это негромко, но я стоял близко, и меня услышали человек двадцать.
Я объяснил — коротко, потому что не мог длинно.
Я сказал: их не взяло море. Их убили. Мы знаем кто, мы знаем когда и мы знаем за что.
Значит, имена можно произносить. Значит, надо произносить.
Я сказал это, потому что три недели назад стоял на этом же склоне и понял, что обряд, придуманный милосердными людьми, чтобы человек перестал ждать, работает как машина, стирающая вопросы.
Я был прав.
И всё равно не имел права этого говорить, потому что это был не мой обряд, и вёл его не я, и хоронили не моих.
Дулла на меня посмотрела. Двор молчал.
Потом она сказала одно слово, и я его разобрал, и это было «ладно».
Имена назвали.
И назвали не по одному разу, как положено, а как получилось: сначала главы домов, потом матери, потом дети, потом кто-то ещё, и через полчаса это перестало быть обрядом и стало тем, чем оно и должно быть.
Люди говорили друг с другом об умерших.
Впервые за двести лет.
Кассо назвали дважды: один раз Кинт, второй раз его мать.
Марно — четыре раза, и один из них — Пирри, которую никто не спрашивал и которая вышла в круг сама.
Метти — того из пятерых, кто не отступил на смене, — назвал его девятилетний сын.
Никто ему ничего не сказал.
Тридцать пять человек сидели на Долгой отмели двое суток.
Без лодок, без старшего, без воды. Мокрые, в шести километрах от посёлка, на голом песке.
Посёлок хотел их убить, и хотел серьёзно.
Ко мне пришли на второй день с этим требованием, и пришли не двое и не пятеро.
Пришло человек сорок.
Говорил за них мужик из дома Тавы — тот самый, что первым влез со мной на крышу и который потом плюнул под ноги и месяц со мной не разговаривал.
Он говорил недолго и говорил дельно.
Он сказал: их тридцать пять, нас сто восемьдесят.
Он сказал: у нас двадцать три ямки.
Он сказал: если их отпустить, они вернутся.
Я его выслушал до конца.
Потом сказал одно слово:
— Чем?
И показал на бухту.
Лодок у них не было.
Три чёлна, ушедшие на восток, я в тот момент считал ушедшими домой.
Я ошибался, и знал об этом заранее, и почему-то не сложил.
За два дня до того я спросил Вирро — единственного, кто провёл сутки среди них, — вернутся ли они. Он ответил не задумываясь и ответил не про войну.
Он сказал: за своими всегда приходят.
Я его тогда переспросил, и он объяснил: у них там считают по головам, как мы считаем по биркам, и человек, не вернувшийся домой, — это недостача, за которую отвечает старший. Не жалость. Счёт.
Я это выслушал, отметил и пошёл дальше, потому что у меня было двадцать три ямки и сухая чаша.
А через два дня чёлны вернулись.
Тридцать пять человек на голом песке без лодки — это не войско.
Это тридцать пять человек, которых надо кормить, поить и охранять, и каждый день их существования стоит нам людей и воды, которой у нас нет.
Убить их было бы разумно.
Я хочу, чтобы это было сказано ясно.
Убить их было разумно, дёшево и совершенно безопасно: они были без оружия, без сил и без воды, и это заняло бы час.
За это не было бы никакого наказания ни от кого, потому что наказывать некому.
«Товарищи курсанты, про то, что бывает после.
Бой кончается раньше, чем желание.
Это надо знать заранее, потому что иначе вы столкнётесь с этим неподготовленными и решите, что с вашими людьми что-то не так.
