Попаданец. Город на холме. Книга 1 (СИ), стр. 81

Вспомнилось три куска.

«Не держите улицу».

«Считайте не метры, считайте…» — и дальше провал. Я знал, что там было слово, и знал, что оно короткое, и не мог его достать, и это меня в ту минуту бесило сильнее, чем четырнадцать человек наверху.

И третье, целиком: «вас выдавят обязательно; ваша задача не удержать, а сделать каждый угол дорогим».

Слово я вспомнил через двое суток, лёжа на камне у обвода.

«Минуты».

Считайте не метры. Считайте минуты.

К тому времени я это уже делал двое суток подряд и без него.

А про углы я вспомнил сразу, и вспомнил целиком, потому что это было главное.

В посёлке не воюют за улицы. В посёлке воюют за углы. Угол — это то, из-за чего вас не видно и откуда вы видите: каждый поворот, каждый простенок, каждый выступ. Тот, кто держит углы, бьёт первым, потому что противник выходит на него, а он не выходит ни на кого.

Посёлок стоит террасами, и террасы соединены проходами.

Улицы тут идут вдоль, опоясывая склон. А сверху вниз, с яруса на ярус, ведут проходы: короткие лестницы между домами, шириной в два-три шага. Их четыре.

Я их пересчитал в третий день на этом острове, когда гулял дураком-чужаком и запоминал, куда ходят люди.

Четыре прохода — это четыре узких места.

То же самое, что у берега, только вчетверо.

Мы держали каждый примерно по десять минут.

Схема была та же: двое в проходе, остальные за ними, смена по счёту. Только нас было девять, на смену выходило по двое, и стоять приходилось дольше.

На первом проходе мы взяли одного.

Взяли не мы — взяла баба с крыши.

Я весь месяц объяснял всем подряд, что в узком месте самое опасное — это верх, и что с крыши на голову можно уронить что угодно. Они это выучили применительно к чужим крышам. А тут крыша была своя, и на ней сидела женщина лет тридцати из третьего дома, и когда их передний упёрся в наших, она подняла угловой камень с обмазки — килограмма на четыре — и уронила его вниз с трёх метров.

Он даже не смотрел вверх. Он смотрел на копьё.

А она потом свесилась через край и спросила у меня — деловито, безо всякого торжества, — бросать ли второй или приберечь, потому что это угловой камень, а без углового крыша потечёт.

Я сказал: приберечь.

Она кивнула и села обратно, и весь остаток боя просидела на своей крыше, охраняя угловой камень от меня.

Второй раз им это не удалось: они после этого выделили двоих смотреть на крыши и больше не подставлялись.

За то, чтобы противник выделил двоих из четырнадцати на охрану верха, я в тот момент отдал бы многое. Оказалось, это стоило одного камня и одной женщины, которую я даже не знал по имени.

Отходили не тогда, когда продавливали, а до того, как продавят.

Я отсчитывал и командовал отход, и первые два раза мои встали и не пошли, потому что человек, который дерётся и ещё держит, не понимает, зачем отступать.

Второй раз я вытащил мужика за шиворот.

Третий раз объяснять уже не пришлось.

И вот тут я в первый раз тут встретил людей, которые работают так же, как я.

Те шестьдесят на галечнике были грузчики.

Здоровые, злые, привыкшие, что им не сопротивляются, — но грузчики. Они лезли толпой, они не менялись, они выдыхались.

А эти четырнадцать сутки пролежали в камнях без огня и без движения, чтобы выйти к нам сверху.

Такое умеет не всякий.

Я это увидел на первом же проходе, на второй минуте.

Они менялись.

Менялись не по счёту, на глаз, — но менялись: передний отходил вбок, следующий проходил вперёд, и делали они это чисто, без свалки.

Они прикрывали друг друга. Пока двое давили в проходе, двое стояли по бокам и следили за крышами — потому что сверху, с крыш, можно скинуть камень, и они это знали.

И они не орали.

Вот это меня добило окончательно. Шестьдесят внизу орали не переставая — от злости, от страха, чтобы себя завести.

Эти четырнадцать работали молча.

Слышно было только шаги и дыхание.

Я стоял в проходе второго яруса, менял своих по счёту и очень отчётливо понимал, что впервые за всё это время дерусь с людьми своей профессии.

И что их четырнадцать, а нас девять.

И что я хуже.

Не по выучке — по состоянию. Я был на шестой неделе ячменя, у меня четвёртые сутки шёл счёт на два-три часа сна, и я в тот час уже дважды ловил себя на том, что смотрю и не вижу.

Мы потеряли двоих.

Первого — на втором проходе, парня лет двадцати из дома Тавы, которого я даже не знал по имени и узнал только через два дня, когда его хоронили.

Второго — на третьем. Второго звали Ханну.

Про Ханну надо сказать отдельно, потому что он оказался в этой истории случайно и я его сюда поставил своей рукой.

Он был из охраны источника. Один из тех четверых, кого я месяц назад считал предателями и за кем следил, глядя на левые предплечья.

Тот самый, с добродушной мордой, когда никто не смотрел, и который потом три дня ходил с замотанной рукой и рассказывал про козу.

Он оказался ни при чём.

Он просто сорвался на камнях за козой, как и говорил, и я его месяц подозревал зря.

Он стоял в третьем проходе во второй смене и вышел вперёд по счёту.

Через сорок секунд я скомандовал отход, и он пошёл, как учили, вбок — и в этот момент тот, что был против него, шагнул следом.

Их передний шагнул в смену.

Вот такого у нас никто никогда не делал, потому что нам никто не показывал, что так можно.

Я разобрал это в ту же ночь, лёжа под стеной, и додумался до неприятного.

Смена — это дыра.

Две секунды, в которые твой человек уходит вбок, а следующий ещё не встал. Мы отработали её так, что она занимала две секунды вместо пяти, и я этим гордился.

Две секунды — это очень мало.

Но человек, который знает, что противник меняется по счёту, может эти две секунды поймать.

Ровно так же на любом складе воруют не ночью, а в пересменку: не потому, что в пересменку никого нет, а потому, что в этот момент один уже не отвечает, а второй ещё не отвечает, и обоим кажется, что отвечает другой.

Я двенадцать лет знал это про чужие объекты и неделю строил ровно такую пересменку у себя, двадцать два раза, по счёту, вслух.

Они меня раскусили за три прохода.

Тридцать минут — и они поняли, как устроена наша смена, и стали в неё входить.

Я снял счёт и стал менять по-другому: не по времени, а вразнобой, когда сам решу.

Стало хуже — люди путались.

Но в дыру они больше не входили.

Я это придумал не сам. Я это вспомнил, и на этот раз вспомнил целиком и с первого захода.

На четвёртом курсе нам говорили: любой ваш порядок, повторённый трижды, становится расписанием для противника.

Я тогда записал и не понял.

На третьем проходе я взял второго.

Это единственный человек за всю ту войну, про которого я знаю точно, и я не буду про это подробно. Скажу только, что вышло это не по выучке и не красиво: он поскользнулся на том же горелом тростнике, который скатился сверху, и я не стал ждать, пока он встанет.

Он был мой ровесник. Я потом видел его лицо.

На том же третьем проходе я и получил своё.

Их второй, тот, что стоял за упавшим, достал меня в левое предплечье — не остриём, а на протяжке, скользом, и распорол от локтя почти до запястья. Крови было много и сразу, и я решил, что ерунда, потому что рука шевелилась.

А через минуту я отходил вбок по горелому и поехал, и приложился левым боком о каменную ступень, и вот это уже была не ерунда: два ребра.

Я тогда ничего не почувствовал. Это отдельная подлость такого рода: в бою не чувствуешь ничего, а когда всё кончается, выясняется, что ты неделю не сможешь ни поднять руку, ни вдохнуть полной грудью.

Дулла мне потом зашила предплечье конским волосом в четырнадцать стежков, и я держал руку сам и считал стежки вслух, потому что ничего другого делать не мог.

Четырнадцать. Как их было наверху.

На четвёртом проходе мы простояли восемь минут и отошли на верхнюю улицу нижнего ряда.