Попаданец. Город на холме. Книга 1 (СИ), стр. 75

Радость у людей после первой удачи — вещь одинаковая везде, и я её видел много раз.

Так радуются в конторе, когда сдали годовой отчёт. Все ходят, хлопают друг друга, кто-то приносит торт, и никто в эту минуту не хочет слышать, что через неделю налоговая пришлёт требование и всё начнётся заново.

Человек, который в такую минуту говорит «подождите, посчитаем», — сволочь и зануда.

Я был сволочью и занудой.

Я стоял в проходе, весь в чужой крови, и смотрел на это, и мне было очень плохо, и плохо мне было не от того, что рано радуются.

У меня в голове очень некстати заговорил человек, которого я не слышал с той ночи на террасах.

«Товарищи курсанты. Про противодесантную оборону.

Запомните главное, и оно противоречит здравому смыслу.

Высадка почти никогда не идёт туда, где её громче всего показывают.

Вам покажут. Обязательно покажут. Вам покажут дым, шум, огни, лодки, идущие открыто и нагло, и вы, естественно, соберётесь туда, потому что туда идёт противник и вы его видите.

А высадка тем временем идёт в трёх километрах, в том месте, которое вы осмотрели неделю назад и записали подхода нет.

И вот теперь слушайте самое неприятное.

Когда вы это поймёте, вы решите, что вас обманули отвлекающим ударом.

Это не так.

Отвлекающий удар — это когда противник тратит на обман малую часть сил.

А хороший командир пускает в отвлечение основную. Потому что основная сила, дерущаяся всерьёз, — это единственный обман, в который верят».

Гуляев. Четвёртый курс, ноябрь, и я, помнится, спросил тогда — а как отличить?

Он сказал: никак. Отличить нельзя. Можно только не снимать резерв.

Я вспомнил это до того, как начал считать.

И только потом начал.

Тела на гальке считать было нельзя.

Их сносило накатом, их оттаскивали свои, часть шевелилась, и с сорока метров живой лежащий и мёртвый лежащий выглядят одинаково.

Поэтому я считал живых. Тех, кто стоит.

На гальке, у носа легшей варды, — двадцать один человек на ногах.

На первой варде — тридцать.

На второй, застрявшей в устье, — тридцать четыре.

И двенадцать ушли на юг, за огнями.

Складываем.

Двадцать один плюс тридцать плюс тридцать четыре плюс двенадцать. Девяносто семь.

А я насчитал вечером восемьдесят.

Я пересчитал в третий раз и на третий получил примерно то же.

Я считал их вечером, лёжа на Кунде: два раза по тридцать четыре плюс три чёлна.

Я считал тех, кто сидел в лодках.

А сколько сошло на берег до того, как лодки пришли в бухту?

Отличить нельзя. Можно только не снимать резерв.

Я не снял. Восемь человек.

Восемь мужчин, которые всю ночь и всё утро простояли на седловине и не сделали ничего, и на которых уже начали коситься, и один из них днём раньше подошёл ко мне и спросил, за что его наказали.

Восемь человек, стоящих нигде.

Я развернулся и посмотрел наверх.

Посёлок орал.

Солнце уже встало, и в его косом свете было отлично видно всё: террасы, верхнюю улицу, дом Акара с наружной лестницей, тропу к источнику.

И над всем этим — гребень, а за гребнем седловина.

Всё было пусто и тихо.

А потом сверху, от источника, пошёл дым.

Не сигнальный. Не костёр. Широкий, ленивый, чёрный. Так горит крыша.

И через две секунды, оттуда же, сверху, из посёлка, за нашими спинами, ударил сигнал.

Три вспышки. Пауза. Три.

Наш.

Тот самый, которому я четыре недели учил детей и который через них выучил весь остров.

«Много. С запада».

Кто-то стоял наверху, у чаши, с обрядовым кругом в руках и ловил только что вставшее солнце, и подавал единственный сигнал, который знал, — и он был неправильный, потому что никакого запада уже не было.

Они были внутри.

Буду благодарен за подписку, лайк и комментарий.

Глава 19. Первая волна

Вёсел было слишком много.

Я стоял на верхней улице в предрассветной серости и считал удары, и на четвёртом понял, что считаю не то.

Считать надо не удары. Удары у всех одинаковые. Считать надо плеск.

Когда гребёт одна лодка, вода отвечает одним звуком: короткий общий всплеск и потом шорох капель с лопастей. Когда гребут две — звуки накладываются и получается двойной, с оттяжкой.

Тут была не оттяжка.

Тут был сплошной ровный шум, как будто кто-то методично полоскал бельё в очень большой бочке.

Три лодки. Может, четыре.

Идут с юга, вдоль берега, вплотную под обрывами.

Оттуда, где я в июле осмотрел подход и записал: подхода нет.

Сигнала не было.

Ни с Кунды, ни с седловины.

Я потом восстановил, как это вышло, и вышло это просто и обидно.

Марно всю ночь смотрел на запад, потому что оттуда пришли огни и потому что оттуда они стояли весь день. Мыс Кунда смотрит на запад, север и юго-запад — я сам это записал в июле и сам этому радовался.

А они обогнули южное плечо.

С мыса юг закрыт скалой. Марно физически не мог их увидеть.

Он их услышал — но услышал, когда они уже входили в бухту, а зеркалом в темноте не помашешь.

Он побежал.

От Кунды до посёлка два километра и двадцать минут бегом. Он прибежал за восемнадцать, когда всё уже началось, и первое, что сделал, — извинился.

Я поднял посёлок без сигнала.

Это заняло одиннадцать минут, и это единственная цифра из той ночи, которой я до сих пор горжусь.

Одиннадцать минут — от того момента, как я услышал вёсла, до момента, когда все двадцать два поста стояли на местах.

И не потому, что я хорошо кричал.

Потому что шестеро детей спали одетыми у стены во дворе, и я разбудил их ногой, и они разбежались, не спрашивая куда, потому что маршруты у них были заучены четыре недели назад и превращены в игру.

Пирри ушла наверх, к источнику. Двое — вниз, по нижнему ряду. Один — на террасы, к пращникам. Один — к Кинту.

И один — просто по улице, крича одно слово.

Я это потом восстанавливал по кускам и вот что выяснил.

Дети несли не «тревога». Они несли короткую формулу, которой я их не учил и которая сложилась у них сама за четыре недели: имя, потом место, потом действие.

— Курса велел: восьмой — стоять.

И дальше, дальше, из двора во двор, с поста на пост, на четырёх десятках дворов подряд, разными голосами, детскими, сорванными:

— Курса велел.

Я тогда, в темноте, слышал это со всех сторон и не отдал ни одного из этих распоряжений. Их отдал Ниссо — он сидел у стены со своими камешками и говорил, кому куда бежать и что сказать.

А имя они подставляли моё, потому что так короче и потому что так слушаются.

Я стоял на обрыве над бухтой и смотрел, как они входят. Светало.

Не рассвет ещё — та серая муть, в которой видно силуэты и не видно лиц, и в которой вода кажется темнее неба.

Они шли в кильватер.

Впереди — три чёлна.

За ними, метрах в двухстах, две варды.

Я их наконец разглядел.

Двадцать четыре весла с борта. Длина — за девятнадцать метров, метров на пять длиннее нашей. Узкая, с высоко поднятым носом, и на носу стоит вырезанная из дерева рыба, задранная вверх, метра в полтора.

Гребли ровно, без спешки, длинным гребком.

Между гребцами по всей длине лежали и сидели люди — те, кто не грёб.

Я считал их и сбивался, потому что в серости они сливались.

По верхней оценке — на каждой варде двадцать четыре гребца и человек десять сверху.

Тридцать четыре. На двух — под семьдесят.

Плюс три чёлна.

Я стоял на обрыве и очень спокойно думал, что вообще-то это конец.

Конец не в смысле «нам не выиграть» — мы и не собирались выигрывать.

В смысле, что мой расчёт был на пятьдесят.

Их было около восьмидесяти.

Огни зажгли в тот момент, когда головной чёлн поравнялся с южной оконечностью.

Их было двое — двое мужиков с южных террас, которые сидели там всю ночь у двух заготовленных куч, и у них была одна задача и один признак, по которому её начинать.