Попаданец. Город на холме. Книга 1 (СИ), стр. 58
В этом приказе не было ни одного слова о том, что делать, если проход удержать нельзя.
Я не сказал: если поведёт переборку — уходи. Я не сказал: если через четыре минуты я не позову — уходи. Я не сказал: если станет невозможно — уходи.
Я сказал: держи, пока не позову.
И он держал, пока я не позвал.
Я лежал на соломе в чужом доме в чужом тысячелетии и очень спокойно, без всякой драмы, разбирал эту фразу на части, как разбирал шнур.
«Держи» — задача. Понятная, однозначная, выполнимая.
«Пока не позову» — условие окончания. Единственное. Других не предусмотрено.
То есть я построил приказ так, что выйти из него можно было ровно одним способом: если я приду и скажу.
А я не пришёл.
Три минуты.
Я тогда не смалодушничал и не растерялся. Я не бросил его и не забыл про него.
Я просто отдал приказ, из которого не было выхода, кроме как через меня.
И я делал так всегда. Всю службу. И меня хвалили за чёткость формулировок.
На шестой день я обошёл все двадцать два поста и на каждом спросил ещё раз.
Не «что ты делаешь, если я убит». Другое.
Я спросил: что ты делаешь, если удержать нельзя.
И на четырнадцати постах из двадцати двух мне не смогли ответить, потому что я сам этого не проговорил.
Я стоял и слушал, как люди, которых я неделю дрессировал повторять своими словами, честно молчат — потому что я велел им держать и не сказал, что делать, когда держать нельзя.
Пять лет.
Я потратил ещё полдня и прошёл все посты заново.
Варду я увёл на пятый день.
Она стояла под навесом у Каллы — в единственном месте, где её можно вытащить. То есть ровно в том месте, куда через два дня войдут две чужие варды. Её бы сожгли в первые полчаса. Или увели. Скорее увели: чужая варда — это добыча, за которую не жалко потерять людей.
Я взял двенадцать человек, и мы ночью, на вёслах, обошли остров с юга и завели её в Ниппу. Восемь часов работы. Проход я провёл сам — я его промерял в июле и помнил каждый камень, и мы прошли на ощупь, в темноте, при спокойной воде, и я стоял на носу и командовал шёпотом.
Оставили двоих.
Наутро посёлок узнал.
Они пришли к дому Тиссы часов в девять, когда я разбирал с Ниссо замены на седьмом и восьмом постах. Человек пятнадцать. Стали во дворе. Я вышел.
Впереди стоял тот самый рыбак, что в первую неделю принёс мне вяленую рыбу, — не Марно, другой, здоровый, с жёлтой бородой, из дома Пинда. Он тогда положил рыбу на порог, ничего не сказал и ушёл, и это был первый раз, когда мне на этом острове дали что-то просто так.
Сейчас он говорил. Я понимал одно слово из трёх и всё равно понимал всё, потому что такие вещи везде говорят одинаково.
Лодка не твоя. Лодку строили всем островом четыре года. Мой отец в ней утонул, и я на ней хожу с одиннадцати лет. Ты её увёл ночью и никому не сказал.
Потом вперёд вышла старуха из верхнего ряда, которую я знал в лицо и не знал по имени, и сказала одну короткую фразу, и вот её я разобрал целиком.
— Ты её увёл, чтобы уплыть.
Во дворе стало тихо, потому что это сказали вслух и потому что это было ровно то, о чём думала половина стоявших.
Возразить мне было нечем.
Я мог сказать правду: варду увели, чтобы она осталась у острова, когда всё кончится. Но, чтобы объяснить зачем, надо было сказать и вторую половину — что удержать бухту я не рассчитываю, что берег в моём плане остаётся у них и что варда — это то, на чём отсюда потом уйдут те, кто выживет.
За неделю до лодок такое не говорят.
Я стоял и молчал, и это выглядело именно так, как выглядит.
Потом сказал через Кинта единственное, что мог:
— Придёте и заберёте. Через десять дней.
Жёлтая борода ответил что-то, чего Кинт переводить не стал. Я велел.
Кинт помялся: он сказал — через десять дней тут будешь не ты.
Они разошлись, и никто меня не тронул, и в этом было самое неприятное. Я потом целый день ловил себя на том, что объясняю им — молча, на ходу, — почему увёл лодку.
Человеку очень трудно молчать, когда он прав. Особенно если он не уверен.
И была работа, о которой не знал никто, кроме четверых.
Я готовил низ.
Договор с Акаром был простой: я готовлю оборону верха, он вычёркивает два имени. Я его выполнял. Все шесть дней. Честно.
Обвод верхнего ряда заложен в двух местах, бастион у восточного прохода достроен, посты расписаны, камни разложены, вода посчитана.
Всё, что я обещал, я сделал.
А по вечерам, когда наверху заканчивали, я спускался вниз.
Помогали четверо.
Дулла — потому что она знала каждый дом и каждого больного. Пирри — потому что дети ходят везде и на них не смотрят. Тисса.
И Тавво.
Тавво пришёл сам. На третий вечер вышел из дома, где пролежал месяц, доковылял до меня и сказал одну фразу, и я разобрал: «Я знаю, как они ходят».
Из нижнего ряда наверх ведут четыре пути. Три знают все. Четвёртый — козья лазейка через расщелину за крайним домом — знали пастухи и дети, и он зарос; мы его расчистили ночами, по два человека, вынося камни в мешках.
Воду закопали в трёх точках на террасах и на седловине: три бурдюка и два сосуда. Не запас на осаду — запас на сутки для ста человек. Больше не вышло.
А самое трудное было третье: каждая семья нижнего ряда должна была знать своё направление и свою точку — и не спрашивать, почему это надо знать.
Это делала Дулла.
Она обошла двадцать восемь домов за два вечера.
Два вечера — это было слишком быстро и слишком заметно, и я это понимал, когда просил. У меня оставалось три дня, и я выбирал между «тихо» и «успеть», и выбрал «успеть», и знал, чем плачу.
В каждом доме она говорила одно и то же, тихо, без объяснений: если будет плохо — идите вот сюда.
Ей поверили без единого вопроса.
Мне бы не поверили.
И я попросил её об одной вещи, и попросил заранее, ещё до первого дома.
Если спросят при всех — скажи всё. Не защищай меня. Назови каждый дом и повтори дословно, что ты им говорила.
Она посмотрела на меня так, как смотрят на человека, который вслух проговаривает очевидное, и сказала, что так и сделает.
Про пленного мне сказали на четвёртый день.
Сказал Кинт, и сказал коротко: хозяин велел.
Я не сразу понял. Переспросил.
Он показал ребром ладони по горлу.
Довод у Акара был безупречный, и я знал его заранее, потому что сам бы его привёл.
Через три дня в бухту войдут лодки. У нас в загоне сидит их человек — живой, здоровый, знающий про нас всё, что успел насмотреть за неделю. Он не убежит, за ним смотрят. Но когда они высадятся и пойдут по посёлку, а мы будем заняты, кто-нибудь его развяжет. Или он сам докричится. Или его просто найдут.
И через минуту они будут знать про канаты, про пращников, про то, что варду увели, и про то, куда ушли дети.
Один человек. Одна минута.
Разговор с Акаром занял четверть часа и был первым, в котором я по-настоящему выиграл.
Я не спорил с доводом — довод был верный. Я предложил другое: держать его не в посёлке, а на южных террасах, в яме под подпорной стенкой, глубокой, каменной, с одним входом сверху. Два старика наверху, вода и еда на три дня.
Оттуда его не найдут, потому что туда не пойдут: там ничего нет.
И оттуда его не услышат.
Акар выслушал и задал ровно один вопрос.
— Зачем он живой?
Я собирал ответ полминуты и в итоге сказал правду.
— Я его ещё не дослушал.
Он посмотрел на меня очень внимательно.
И согласился.
Я потом долго думал, почему, и пришёл к тому, что понял его правильно: он согласился не потому, что я убедил. Он согласился, потому что человек, который в такую неделю не хочет убивать пленного из-за того, что ещё не дослушал, — это человек, который считает так же, как он.
А в таких людях он разбирался и таким доверял.
Тисса пришла ко мне в ночь на седьмой день.
Я сидел на террасах, на верхней стенке, откуда видно и бухту, и посёлок, и считал в сотый раз одно и то же.
