Обухов: Сталинград. Том 2 (СИ), стр. 33
— Патроны за патроны, — сказал Кабаков, устраиваясь за щитком. — Культурный бой.
По кювету шли согнувшись, ниже кромки. Снег в кювете был нетронутый, глубокий, скрипучий — Митька шёл след в след за мной и дышал в спину ровно, по-рабочему. У главных ворот кювет кончался водопропускной трубой за трубой начинался забор.
Тем временем у тыльных ворот поддался поддался — треск услышали и мы, и сторожка. Винтовка деда перенесла огонь: пуля прошла вдоль забора, брызнула щепой над самыми головами ломовой команды. Четверо у дыры присели. Трое у торца пакгауза воспользовались — двое перебежали от выступа к штабелю пустой тары посреди площадки, третий остался у кирпича, прикрывать.
Это была их ошибка, и другой нам было не нужно: от штабеля до сторожки им оставалось двадцать шагов, но от ворот до штабеля — пятнадцать, и в спину.
Я толкнул створку. Митька и Ерёмин прошли в ворота первыми, разошлись за столбы. Грачёв — за весовую будку слева. Я — вдоль штабельного ряда, правой стороной, туда, где кончалась тень пакгауза.
Третий, у кирпичного выступа, повернул голову раньше, чем я хотел бы. Он открыл рот — крикнуть своим у штабеля, — и с насыпи ударил MG. Кабаков дал первую очередь, как договаривались, поверх площадки, по выступу: кирпичная пыль встала столбом, третий сел за угол и кричать передумал.
За очередью, по её звуку, как по команде, всё началось везде сразу.
У тыльных ворот Дуров с Недолей взяли дыру снаружи. Я этого не видел — слышал: короткий вскрик, удар дерева, одиночный выстрел Недоли, и голос его же, злой и звонкий: «Хинлеген! Лежать, кому сказано!» У дыры лежало потом четверо, и лом лежал отдельно, и все четверо были живы — драться никто из них уже не подписывался.
У штабеля двое сообразили, что за спиной у них ворота уже не пустые, и сделали единственно грамотное: нырнули за тару и покатили штабель на нас — ящики посыпались, перегородили проход между рядами. Один тут же высунулся из-за упавшего с автоматом. Ерёмин от своего столба выстрелил первым; немец осел в ящики, и автомат простучал очередь в снег, вниз.
Второй за тарой затих. Между нами лежало три шага завала, и ходить через завал в лоб не хотелось никому. Я показал Митьке: голос. Митька набрал воздуху и заорал из-за столба на всю площадку — «сдавайс, выходи, ферштейн!» — и, пока орал, я прошёл эти три шага не через завал, а вдоль пакгаузной стены, по узкой мёртвой щели между тарой и досками. Немец сидел на корточках спиной к стене, лицом к завалу, к митькиному голосу, с гранатой в руке — колотушка, шнур уже в пальцах. Дистанция была четыре шага, моя. Правый ствол. В упор.
Оглох. Присел у стены, переломил, вставил свежий. Счёт по плечу мне отстучали через две секунды — Ерёмин подошёл вдоль той же стены. Граната лежала возле руки хозяина с нетронутым шнуром. Клал я её в подсумок уже слышащим.
Оставался третий у кирпичного выступа и мои неучтённые — камешек в сапоге. Третий разрешился сам: вышел из-за угла без оружия, с поднятыми руками, боком, косясь на насыпь, откуда смотрел MG. А неучтённые нашлись там, где им по январской науке и полагалось быть, — внутри пакгауза.
В пакгауз они залезли, видно, первыми, ещё до стрельбы, через сорванную доску у дальнего торца, и всю дорогу, пока снаружи гремело, просидели между стеллажей. Мы вошли втроём — я, Ерёмин, за нами Грачёв с фонарём — и фонарь их поднял из-за ящиков: двое, тощие, чёрные, без винтовок. У одного в руках была жестянка — вскрытая, пустая, из-под машинного масла. Он держал её обеими руками, как котелок, и не бросил, даже когда вставал с поднятыми… с одной поднятой рукой: вторая жестянку не отдавала.
Искали они не нас и не бой. Искали склад. Слово «склад» на всех языках пахнет едой.
Еды тут не было с сентября. По стеллажам лежало казённое имущество ВОХР: пломбы, весовые гири, фонари «летучая мышь», бухты пеньки. И у дальней стены, отдельно, на подтоварнике, под брезентом — один ящик. Зелёный, армейский, с трафаретом. Двенадцатый калибр, картечь, последний в этом городе.
Голодный немец с жестянкой простоял в трёх шагах от него всю осаду и не узнал бы в нём ничего съедобного, даже вскрыв. Я посмотрел на этот натюрморт и ничего не сказал вслух. Про такое вслух не говорят — про такое пишут потом историю войн.
Копылов вышел из сторожки сам, с трёхлинейкой на ремне, застёгнутый на все крючки, и первое, что сделал, — посмотрел не на нас. На пакгауз: цел ли.
Пакгауз был цел. Дырка от MG в кирпиче выступа — не в счёт, казённого ущерба в ней не значилось.
— Четвёртый день ходят, — сказал он так, будто мы расстались вчера, а не в ноябре. — Всё думают, тут мука. Я им и кричал: нет муки, олухи, имущество одно. Не верят. По-ихнему я кричать не обучен, а по-нашему у них веры нет.
Двоих на площадке он записал за собой ещё позавчера — «предупредительными не обошлось». Говорил он об этом, как о протечке крыши: служба, случается. Ему было за шестьдесят, он не спал четвёртые сутки, и трёхлинейку с ремня он так и не снял — она ему, похоже, уже не мешала, как не мешают очки.
Выдачу оформляли в сторожке, по всей форме, при коптилке. Копылов достал книгу, разложил, макнул перо — и остановился.
— Основание, — сказал он.
— Патронный кризис, — сказал я. — Наступление. Пиши: боевая необходимость.
— Боевая необходимость — это у тебя, — сказал Копылов. — А у меня — выдача последней единицы хранения с подотчёта. На неё положен акт. Акт составляется при комиссии, не менее трёх. Комиссия при складах была назначена в августе месяце: председатель — товарищ Гущин с нефтебазы и два члена.
Он посмотрел на нас поверх очков.
— Нефтебаза где — видали. Гущин с сентября не заходил. Члены комиссии эвакуированы с семьями. Второй ящик я в октябре комиссии придержал — помнишь? Вот он, твой и есть. Придержал, стало быть, честь по чести, а предъявить акт… — он развёл руками над книгой, и это был единственный за весь разговор жест не по уставу. — Некому предъявить-то. Ни акта у меня, ни комиссии. Один я, как перст, при полном порядке.
Синицын всю выдачу простоял у двери, со своей тетрадкой под мышкой, и тут сделал шаг вперёд.
— А по описи если, — сказал он. — Порядок сдачи подотчёта: сдающий, принимающий, свидетели. Сдающий — вы. Принимающий — отделение, вот тетрадь, в ней весь наш приход с сентября месяца, до патрона. Свидетелей — полный двор. Чем не комиссия?
Копылов взял «Учотъ». Читал он его долго, страница за страницей, водя пальцем, шевеля губами на печатных буквах, — и мы стояли и ждали, семь вооружённых людей и один я, как школьники под дверью учительской. На полещуковских страницах палец шёл медленнее. На «принято по ихней описи, счётом семьдесят» — остановился.
— Это как же? — спросил Копылов.
— А так, — сказал Синицын. — Не пересчитаешь семьдесят на морозе, когда они падают. Принял по документу, отметил, что проверка невозможная. Неправильно?
— Правильно, — сказал Копылов медленно. — По уставу неправильно, а правильно… Тут вот у тебя восьмое октября, приход девять гранат — основание не проставлено.
— Трофей с боя. Основание — бой.
— Так и пиши: с боя. Графа для того и стоит пустая, чтоб её заполнять… — и пошло, и поехало, минут на двадцать: два учёта сидели друг против друга, и старший принимал у младшего экзамен, которого младший, похоже, ждал с самого сентября. Придирок вышло одиннадцать. По шести Синицын согласился и тут же исправил, по четырём отбился с основаниями, а одиннадцатую — про твёрдый знак в слове «Учотъ» — Копылов снял сам: «Это не ошибка. Это школа».
Под последней страницей он вывел, нажимая на перо: «Проверено. Учёт признан годным. Нач. караула ВОХР Копылов» — и число. Потом вырвал из своей книги лист, и они с Синицыным в четыре руки составили акт: сдал — принял, последняя единица хранения, ящик один, номер по трафарету, свидетели — строкой, все семеро, Митька расписался с завитком.
— Вот и комиссия, — сказал Копылов, промокнув. — Тридцать лет службы, а порядочный акт первый раз в жизни составил. Всё прочее — бумажки были.
