Обухов: Сталинград. Том 2 (СИ), стр. 29

Восемнадцать снарядов легли в снег и в старые воронки.

Девятнадцатый лёг у блиндажа, где отсыпалась вторая очередь пополнения.

Блиндаж был немецкий, добротный, в три наката. Снаряд лёг рядом со входом, в стык между срубом и мёрзлой насыпью. Вход осел. Изнутри закричали.

Двадцатый снаряд лёг за грядой. Батарея замолчала.

Я был в десяти шагах. Тюрин оказался у входа первым. Он не стал раскапывать. Лёг, посмотрел в щель между просевшим бревном и косяком, послушал — ладонью, как слушал стены, — и сказал в темноту негромко, буднично:

— Не возись там. Лежи.

Потом он встал, взял лом и начал работать. Не рыл — разбирал. Вынул одно бревно, отступил, посмотрел, как поведёт. Повело — подставил обломок стойки, вбил, проверил плечом. Ерёмин работал рядом молча: подхватывал стойку раньше, чем Тюрин успевал показать.

Щель стала лазом. Из лаза, по одному, за руки, вытянули четверых — белых от известки, глухих, целых. Пятый, Круглов, самый большой из пополнения, застрял плечами, дёрнулся, и над ним хрустнуло.

— Стой.

Тюрин не повысил голоса, но замерли все. Круглов в лазе тоже.

Тюрин влез в щель до пояса, спиной вверх. Что он там сделал, я не видел — только как он подхватил спиной просевшее бревно и удержал его. Круглов выбрался. Тюрин подался назад. В этот момент битый стык разошёлся по всей длине, и вход осел снова.

Копали все — ломами, лопатами, руками. Дуров и Ерёмин легли в раскоп и работали из-под нависшего; больше двоих я туда не пустил. Землю снимали тонкими мёрзлыми кусками. До Тюрина дошли за семь минут — Грачёв потом сказал.

Его вытащили и положили на снег. Ерёмин опустился рядом на колени и большим пальцем счищал с его скулы известку.

Круглов сидел в стороне, смотрел на свои руки и повторял:

— Я же вышел. Я же вышел.

— Вышел, — сказал ему Кабаков. — Запомни это дело. Тебе с ним жить.

Тюрина хоронили перед рассветом тринадцатого. Рота уже собиралась дальше; мы задержались у могилы.

Мёрзлый грунт били ломами — теми самыми, немецкими, что Дуров с Ерёминым приволокли ещё в ноябре из-за гребня. Ломы звенели и отскакивали; могила углублялась узкими сколами.

Синицын принёс тетрадку — писать, что осталось после Тюрина и кому. Осталось: кисет, запасные рукавицы, недокуренная пачка махорки, старое письмо из Горловки, так и оставшееся без ответа. И лопата Гаврилова — малая, отполированная до света, которую Тюрин носил за скаткой с октября и которой не дал бы никому из нас даже подержать.

Синицын занёс было карандаш — и остановился.

— Не наша, — сказал он. — Его.

Лопату положили с ним. По описи она не прошла; я расписался за недостачу.

Говорить над могилой у нас умел один Кабаков, но и он сказал коротко:

— Балку из дома вынули. Дом стоит. Так это не сразу, мужики. Это потом узнаётся, на каком месте просело.

Грачёв достал свой лист — тот, где фамилии, — и дописал одну. Лист был уже длинный. Он складывался вчетверо, потом ввосьмеро, и на сгибах начинал протираться.

Потом мы догоняли роту. Рота шла на запад, по снегу, разбитому в крошку, мимо немецких тел, с которых уже нечего было взять, и у пополнения в вещмешках лежали ротаторные листы, розданные Карасёвым, — по одному на отделение, без фамилии.

На первом привале я пересчитал патроны: два в стволах, тридцать четыре у Бартоша в ящике. Заводской, дробь номер три, лежал в нагрудном кармане, где ему и полагалось.

Шли до темноты. Запад гудел без остановки. Теперь ближе.

Глава 18

Двадцать третьего утром Карасёв развернул карту на снарядном ящике. На двое суток нашу роту придавали соседней дивизии: там нужны были люди, знавшие рабочий посёлок Красного Октября.

Направление я прочёл раньше, чем Карасёв договорил: вдоль оврагов, к западной окраине посёлка. В октябре мы шли здесь от дома к дому, брали их один за другим. Теперь в приказе стояли те же кварталы. На карте весь путь занимала одна синяя стрелка; в памяти — дома, подвалы и фамилии.

Вышли по темноте. Сухой снег бил в лицо. Тропа под гребнем была наша, старая, водоносная: по ней три месяца ходили к Волге с вёдрами, по ней уносили раненых. Теперь по ней шла рота; у каждого осыпавшегося поворота приходилось ждать, пока хвост подтянется и перестанут звякать лопатки.

У поворота, где она ныряла под обрыв, навстречу попались двое водоносов из чужого батальона. Второй нёс ведро — обыкновенное, мятое, с заплатой на боку, посаженной на вар и клёпку.

— Живо, — сказал Митька с чувством, оборачиваясь на ходу. — Ты глянь. Оно ещё и не течёт.

Ведро уплыло под обрыв, к проруби. Мы пошли дальше.

Пустырь перед посёлком встретил нас ячейками. Старые я узнал: восемь шагов между ними, подбой в сторону противника, у каждой второй — отнорок. Осенью я размечал их здесь каблуком и матом; шестеро из тех четырнадцати, кто их рыл, теперь уже лежали в земле. В ячейках сидели миномётчики из чужого подразделения и ждали своей команды. На брустверах лежали свежие мины, хвостовиками в одну сторону, а в отнорках парило от дыхания.

— Толково у вас нарезано, — сказал мне их старшина, кивая на ячейки, будто это он нас в гости пустил. — Мы как встали — сразу видать: умный народ до нас стоял. По восемь шагов, с отнорками. Мы уж не переделывали.

— Не переделывайте, — согласился я.

Кто нарезал, он не спросил. Я не стал рассказывать.

У первых домов Грачёв достал свой типовой лист — тот самый, по которому мы осенью читали этот квартал, — и сразу убрал. Здесь он был не нужен. Вот перекрёсток с аптечным домом; а вот третий от угла, с обвалившимся крыльцом, — наш.

Мы брали его в начале октября, вернулись к нему во второй половине месяца. После нашего ухода в доме поселился немец. Это было видно по натоптанному: тропинка от заднего фасада к сараю, лунки под окнами, чтобы стрелять с колена, зола у кухонной стены. Дом стоял в полосе батальона, которому нас придали. Карасёв ткнул карандашом в нужный квадрат и на меня не посмотрел. Этого хватило.

Я собрал своих у стены сарая и нарисовал прутиком на снегу то, что помнил с закрытыми глазами.

— Дом наш, и лаз в нём наш. Из подпола под кухней выход в дровяник. Копали в октябре. Немец про лаз не знает.

— Или знает, — сказал Грачёв.

— Или знает. Дымом не проверим: печь он сам топит, вон тянет. Проверим ушами.

Раньше после этих слов Тюрин уже лежал у стены, ладонью на кладке. Я задержался на полсекунды. Никто не поторопил.

— Я слажу, — сказал Ерёмин. — Дровяник к печи задом. Через стенку слыхать, ходят или сидят.

Он сполз в дровяник и долго лежал там, приложив к брёвнам скулу. Вернулся, показал пальцами: четверо внизу, двое наверху. Верхние у окон, вниз не ходят. Внизу один всё время что-то скребёт.

— Ложку об котелок, — определил Кабаков. — По кругу скребёт. Это он не оборону держит, это дно допрашивает.

Пошли через лаз: я первым, за мной Дуров, следом Недоля с двумя бойцами. Земля была наша, октябрьская, знакомая на ощупь, только промёрзла до звона. Обрез я проталкивал перед собой, берёг наружные курки от корней. Над головой скрипели половицы. Раз просыпалась труха; вся пятёрка замерла, пока немец снова не заскрёб ложкой.

Под кухней я лёг и дал глазам привыкнуть. Сквозь щели пола сочился жёлтый свет коптилки; пахло тёплой глиной, махоркой и пустой похлёбкой. Ложка ходила по котелку ровно, по кругу.

Крышек у подпола было две. Я поднял вторую, скрытую за лавкой, выстрелил из правого ствола по автоматчику у входа и откатился. Дуров вылез следом. Немец у стола дёрнулся к винтовке; Дуров шагнул между столом и лавкой и ударил штыком. Двое остальных подняли руки: один остался сидеть, второй встал лицом к стене.

Недоля с бойцами уже держал лестницу. Он крикнул наверх, чтобы бросали оружие. Пока ждали, Дуров отстучал мне по плечу десять секунд — рука у него была тяжелее тюринской, счёт тот же. Сначала по ступеням застучал один карабин, потом второй. Оба немца спустились по одному, ладонями вперёд.