Капралъ (СИ), стр. 51

— Вряд ли, — вставил Рамзай.

— Понимаю, — сказал я.

— Ну, Бог с ним, с приказом… Вы же, сержант, роту оставили, — сказал полковник Бессонов, и на его лице застыло брезгливое выражение. — Знамя оставили.

Вот это уже серьёзно. За такое можно и под трибунал.

— Мы там… Умирали. Пока ты, Гусев, шлялся где-то, — тихо буркнул Ефимов.

— Нас… Нас дымом отрезало, — я невольно повторил слова Никифора. — Кавалерия роту рассекла, пришлось отходить. Не бежали, организованно шли, по нам казанцы два залпа дали, к знамени уже не выйти было. Собрал кого сумел, попытался к расположению полка вывести.

Офицеры внимательно выслушали мои оправдания, переглянулись между собой.

— До темноты бродил? — хмыкнул Рамзай.

— Никак нет. К батарее вышли, там остаться пришлось, — сказал я.

— Какой ещё батарее? — нахмурился Мейендорф.

— Шуваловской, секретной, ваше высокоблагородие, — ответил я. — Там и остались. На открытом месте нас бы кавалерия посекла. А потом уже и непонятно стало, где рота.

Отцы-командиры смотрели на меня, на Ефимова.

— Субординацию нарушил, — произнёс Бессонов.

— Не в субординации дело, Пётр Петрович, — возразил ему Мейендорф.

Завязался вялотекущий спор, который я почти не слушал, мысленно возвращаясь к Никифору и его доношению.

Отдать под суд — всплывёт доношение. Отпустить — уже завтра вся рота будет знать, что приказ можно спокойно нарушить, и что за это ничего не будет. Никифор заслуживал наказания по всей строгости, вопрос только в том, как его подвести под это наказание.

— Гусев! — рыкнул премьер-майор Рамзай. — Вы слушаете? Речь не о галунах! Речь о военном суде!

Я встрепенулся, понимая, что и в самом деле прослушал половину сказанного.

— Виноват, ваше высокоблагородие, — сказал я. — На ходу сплю уже.

Усталость и в самом деле давила со страшной силой, я буквально мечтал принять горизонтальное положение, хоть на голой земле, хоть на перине.

— Вы, кажется, несерьёзно относитесь к обвинениям, сержант, — сказал полковник.

— Очень серьёзно, ваше высокоблагородие, — сказал я.

Договорить не успел, в штабную палатку вновь сунулся адъютант.

— Пётр Петрович… Тут поручик какой-то, не наш… — сказал он.

— Впусти, — распорядился полковник.

Вошёл артиллерийский поручик, уже знакомый мне Смирнов, широко улыбаясь командирам Троицкого пехотного полка. Он поздоровался, оглядел собравшихся, отдельно посмотрел на меня.

— Ваше высокоблагородие! Уполномочен командованием корпуса передать вам благодарность! — произнёс артиллерист.

Командиры переглянулись снова.

— Благодарность? — хмыкнул полковник.

— Так точно! За помощь в удержании батареи при наступлении превосходящих сил противника! — отчеканил Смирнов. — Орудия секретные, неприятелю оставить никак нельзя! Я гляжу, вы уже сержанта поощрить вызвали?

Рамзай сориентировался первым.

— Расскажите-ка, поручик, — сказал он. — Больно интересно из ваших уст послушать.

— Охотно расскажу! — улыбнулся Смирнов. — Кабы не Троицкий полк, не было бы нашей батареи. Прислугу выбило, офицеров выбило, горстка солдат осталась, а вот сержант ваш на подмогу пришёл.

— Да, Гусев у нас такой, — хмыкнул полковник.

— Этого знать не могу, а вот что он оборону организовал и неприятеля до темноты к батарее не подпускал, об этом свидетельствую, — сказал Смирнов. — Гаубицы сохранил, вот что главное, а то за эти гаубицы с нас его сиятельство граф Шувалов лично бы головы снял.

Упоминание всесильного графа подействовало отрезвляюще на всех, даже на Ефимова.

— В общем, благодарность, — поручик вытащил из-за пазухи сложенную вчетверо бумагу и протянул полковнику. — Полку вашему и сержанту. От начальника артиллерии Обсервационного корпуса.

Прониклись, это было видно, даже Бессонов закивал, лично забирая бумажку и подслеповато щурясь на мелкие строчки.

— За сим откланяюсь, господа. Дел по горло, — виновато улыбнулся поручик.

— Да-да, ступайте… — рассеянно сказал Бессонов.

Смирнов хлопнул меня по плечу, улыбнулся во всю ширь и вышел, вновь оставляя меня наедине с командирами. Он даже и не понял, что только что перевернул всё с ног на голову.

Бессонов прочитал реляцию, передал Мейендорфу, тот тоже прочитал, отдал Рамзаю.

Несколько секунд в палатке висела тягучая звенящая тишина. Первым её нарушил Ефимов, поручик шмыгнул носом.

— Приказ он, однако, всё равно нарушил, — сказал Ефимов. — Должен быть наказан.

Я покосился на него. Поручик хотел выгородить себя, чтобы никто не мог сказать, что это его приказ развалил строй.

— Непременно, — сказал Рамзай. — Но это объясняет, почему он задержался до темноты и к знамени не вернулся.

Мейендорф жестом затребовал реляцию обратно, перечитал ещё раз.

— Сколько пушек было? — спросил он.

— Гаубицы, ваше высокоблагородие, — поправил я. — Две гаубицы и единорог. Кабы не они с картечью, порубили бы нас. Пруссаки навалились, пехота, гусары, отойти никак нельзя было.

— Сколько пруссаков? — спросил подполковник.

— Не могу знать, не менее двух рот, — сказал я. — И гусар полуэскадрон.

Офицеры недоверчиво переглянулись.

— А вас сколько было? — спросил Бессонов.

— Двадцать девять вместе с канонирами и приблудными, — ответил я.

Взгляды стали ещё более недоверчивыми.

— И вы с тремя десятками людей остановили две роты неприятеля? — хмыкнул Рамзай.

— Так точно, ваше высокоблагородие, — равнодушно сказал я.

— В реляции так и написано, — взмахнул листком Мейендорф. — Оснований не доверять начальнику артиллерии корпуса нет.

— Это нам пригодится, — протянул командир полка. — Про обоз разграбленный и без нас напишут, расследование будет, головы полетят. А мы, значит, про подвиг сержантский историю наверх подадим.

— Так вопреки приказу же… — тихо буркнул Ефимов.

— За приказание это — строгий выговор, — решил Бессонов. — За оставление знамени… Будем считать, что было так, как говорит сержант. В рапорт действия при батарее запишем.

— Есть строгий выговор, — выдохнул я, понимая, что обошлось без суда и следствия, а могло закончиться всё гораздо хуже.

— Всё, ступай, — небрежным жестом отпустил меня Бессонов.

— Ваше высокоблагородие, разрешите… Господина премьер-майора… На пару слов, — попросил я.

Рамзай удивлённо вскинул брови.

— Пожалуйста, — хмыкнул Бессонов. — Адъютанта сюда позовите. Идите, майор, видно, дело серьёзное.

Мы вышли из палатки, отправили полкового адъютанта внутрь. Рамзай уставился на меня с брезгливым выражением лица.

— Ну, сержант, — холодно процедил майор.

— Ваше высокоблагородие, нашёл я того, кто доношение написал, — тихо сказал я.

— Вот как… Ну и кто? — хмыкнул он.

Я кратко пересказал ему всю историю с Никифором. Как он сбежал из боя ещё с двумя солдатами, а потом, у костра, обмолвился словами из доноса.

— Из боя он дезертировал, значит, повесить надлежит, — сказал я. — По решению суда.

— Если всех, кто в бою струсил, вешать, никакой армии не останется, — процедил Рамзай. — А что до суда, он на суде как раз «слово и дело» крикнет, тебя за собой потянет. А ты меня потянешь.

Он задумался, потирая выбритый подбородок.

— Пока под караулом держать. Про доношение ни слова, даже ему. Посмотрим, что его дружки скажут, которые с ним убежали, там и решим, — сказал Рамзай. — Всё, иди. Роту к отходу готовь.

— Есть, ваше высокоблагородие… — проворчал я.

На отдых я уже и не надеялся.

Ещё день армия стояла на позиции. Утром после битвы прусское войско встретила не разбитая армия, а полки, готовые драться, и король Фридрих не рискнул вновь затевать баталию. Будь у него пара свежих дивизий, он, может, и рискнул бы, но их не было ни здесь, ни за Одером.

Так что у нас была возможность отдохнуть, похоронить павших, собрать раненых, собрать пропущенные трофеи и орудия. Рассказ о нашем подвиге у батареи передавался из уст в уста, обрастая вымышленными подробностями и превращаясь в красивую сказку, как мы буквально горсткой солдат защитили шуваловские гаубицы чуть ли не от полной дивизии пруссаков, а я лично палил из всех орудий.